Одно только отсутствие решимости всерьез кинуть себя на дело уничтожает все возможное достоинство этого дела. Ложь, ложь, ложь! — такое обличение висит над всяким лишним человеком В чужих руках мерещится ему истина, но потянувшись за ней, тронув ее пальцем, обращает ее в прах. Мир изолган. Напрасно искать в нем правды. Да неужели же она не существует «на самом деле»? Но ведь существует же для других! Отчего тогда кому-то мир распахнут, как окно весной и истина является несокрытой, приглашая к познанию, а кому-то везде мрак и каменные стены законов природы, одна ложь? Дело, очевидно, в самом человеке. Видно, есть в нем нечто, оживляющее или мертвящее весь мир. Откажи человек миру в смысле, он так и останется насквозь лживым.
Отныне думать и делать — не одно и то же. Отныне мысль потеряла свой вес, поступок — свою ценность. Мысль стала ложью для реальности действий и не заключает в себе долженствования оступиться в поступок. Поступок повис в воздухе, сам себе долженствования он придать не может — и остается потому случайным и неважным телодвижением. Ни поступить, ни помыслить. Мысль — пустая теория, дело — бессмысленные движения. Мир раскалывается на «сущее», которое больше не является сущим, т. к. не имеет смысла — и на «должное», которое тоже не является должным, утратило свою необходимость, отгородившись от жизни.
Параллельно с этим расколом происходит размывание единства человеческой личности, вообще человека как субъекта своей жизни. Он «бывает одним, и потом, когда становится другим, конечно замечает, что он уже не тот, но продолжает уверенно говорить я или мы», не ведет учет своим я и «спокойно вкладывает себя в ту колею, в которую его повернула жизнь» [17]. Он всегда такой, какой он есть, он не обманщик, он постоянно меняется, он разный. «Что же такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко находят покой друг с другом — и вот уходят они друг от друга и ищут добычи в мире» [18].
Но несмотря на такую свою раздробленность и безымянность, именно теперь человек горой стоит за свое «я». Все увиденное внутри себя приписывают себе. Все, что человек видит, смотря в свои «глубины», ему вовсе не принадлежит, и совсем не потому, что он больше не является таким (т. к. изменился), — нет, он тем, что видит, никогда и не был. «Я не то, что видим в себе, а то, чем все видим, смотрящий взор. Но за «я» нельзя принимать ничего временного и местного.
Привязав свое имя к временному и местному, человек оказывается связан им по рукам и ногам. Множество лиц, масок, состояний, переживаний, ответных эмоций, мыслей и стремлений, кишащее, кричащее и противоборствующее — не может быть мною, иначе меня бы не было. Человек не улей, хотя даже в улье есть единство. И разве эта множественность, которую человек называет собой, может чего-то хотеть, разве может быть у нее единая воля, единая мысль, единая цель и пресловутый смысл жизни?
А если нельзя говорить о воле, то тем более — о свободе. Свобода всегда — свобода воли, свободы без воли нет. Сначала есть единая воля, которая создает жизненное пространство, в котором и возможна свобода. Воля раздвигает небо и землю: то, чего еще нет, и то, что уже есть, будущее и настоящее, цель и наличную данность. Воля задает планку, до которой будет потом, задыхаясь и выбиваясь из сил, долго прыгать свобода.
Человек — не от мира сего, он иной миру, иностранец, пришелец. Истинно человеческое — быть не в силах сказать миру «да», но быть абсолютным «нет». Этим отрицанием совершается упразднение земли. Но у человека есть еще и небо над головой: это истина, благо, короче, все то, к чему он стремится помимо земли, несмотря на землю (и не смотря на нее), т. е. его идеи, проекты изменения реальности. Это то звездное небо, засмотревшись на которое, Фалес провалился в подпол. Это то, куда должен глядеть человек, чтобы оступиться в поступок.
Человек живет не в земле и не на небе, а в пространстве, отделяющем небо от земли — только здесь ему есть чем дышать. «Небо слишком недоступно, земля наоборот слишком податлива. Небо не пространство для жизни, потому что мы, люди, никогда не сможем утвердиться на нем. Но и земля не пространство для жизни, она гостеприимно притягивает нас в сладостную могилу» [19]. Земля зовет стать землей, ее голос — голос смерти: «все, что ты есть, погибнет, смирись». Земля приглашает «есть, пить и веселиться», построить новые житницы, принять то, что есть и отказаться от того, чего нет. Пожить и умереть — что остается еще существу, которое прах есть и в прах отыдет? Что может противостоять этому губительному голосу сирен? Ответ смерти заключается в этом крике, в нем открывается та правда, что та черная дыра, в которую проваливается мир — раскрытый в крике человеческий рот. Зачем кричать? Чтобы услышать ответный крик. «Услышать голос! Далекий, возможно, неслышный. Но такой нужный лично мне, как весть из иного равноправного сознания. <…> Ощутить посторонний голос как особую точку зрения на мир и на самого себя, как бытие другого человека» [20].
Человек живет между небом и землей, но жизненное пространство он должен создавать себе сам, возложив на себя все напряжение, которое возникает между ними, разводя и удерживая их: т. е. человек должен хранить свою мысль, расступающуюся в поступок в первозданной чистоте, не давая ей испачкаться компромиссом с реальностью, должен оберегать свои идеалы от посягательств чего-то временного и смертного присвоить их имена. Древние умели хранить это напряжение, мы все меньше заботимся о нем. Тогда нет цели, нет смысла жить: нет неба. И нет податливой глины в руках: нет земли. Он не знает, что ему творить, да и творить-то не из чего: все застыло, все «уже есть». И человек цепенеет.
Добывать простор придется прямо из этого оцепенения. «Прорываясь, я топчу себя, гублю себя, не попутно, а в корне» [21]. То, что является «сокровищем» человека, — его собственная гибель. «Теперешнее владение, выходит, не крупица будущего, а помеха ему. Чем большим я сейчас владею, тем тяжелее будет отрекаться от своего я» [22].
К чему мы пришли? С одной стороны, нами усиленно подчеркивался факт раскола смысла и дела, а с другой стороны, теперь все яснее вычерчивается необходимость дистанции между небом-смыслом и делом-землей. Не лучше ли дать им соединиться, ликвидировав тем самым раскол? Но соединяться уже нечему: человек задыхается в земле в ситуации внешней определенности и отсутствия смысла. Наличная данность обрела над ним власть, как только он остановил на ней взгляд, сделал свои отношения с ней непосредственными (без посредства смысла). Реальность приобрела качество пуленепробиваемости, тогда как раньше была мягкой глиной. Уничтожен смысл и потеряно дело. Отныне существуют бездельные смыслы и бессмысленные дела.
Теперь воли нет, есть «свободное хотение» — по сути, сиюминутное желание, результирующая того клубка сил, которому человек дает свое имя, забывая, что это вовсе не он, а та же самая наличная данность, кусок мира, то, чем он оброс, его «здесь» и «сейчас». На полную волю не выйти полаганием своей частной истины, частного смысла, ибо такое полагание опять же будет исходить из огорода «я» — т. е. из «здесь-бытия». Частный смысл будет предопределен им, отрыва от земли не произойдет.
На полную волю выводит всеобщий смысл, только он вырывается из мира разрозненных явлений. Одинокая определенная окружающей средой единичность — житель этого мира. Одинокая — т. к. отгороженная, с четким знанием своих границ — зато (и потому) подвластная «внутреннему» содержанию. Воля требует разгораживания.
«… поступок человека знает… больше, чем человек» [23]. «Лишь изнутри моего ответственного поступка может быть выход в единство бытия» [24]. Даже в насквозь изолганном мире остались еще поступки, выдающие, что «другой человеку не другой» [25]. Это акты бескорыстного милосердия. Уступи место — не потому что, а просто: уступи. В основе каждого подлинного акта бескорыстного милосердия лежит истина «это ты».
«Каждый в чистоте намерения проявленный акт благотворительности показывает, что осуществляющий его вступает в прямое противоречие с миром явлений, в котором посторонний индивид стоит совершенно отдельно от него, (в поступке милосердия) он признает себя тождественным с ним» [26]. Как бы человек ни пытался скрыть это, и милостыню он подает, и место уступает на самом деле лишь потому, что узнает себя в другом, происходит «узнавание своего истинного существа в другом, в чужом, будто бы отдельном от меня человеке» [27].
Такой поступок задевает всех, т. к. намекает на незримое единство человечества и выдает, что кто-то об этом единстве еще не забыл. Этот кто-то — совершающий нравственный поступок — «не ведая того, оступается в свое существо, которое не я, а это ты» [28].
Когда происходит подъем над наличной данностью, тогда, как утверждает Шопенгауэр, открывается существо вещей, мировое целое. Тогда «иллюзий уже не остается: мир — это безысходная борьба воль, всеобщее взаимное поедание» [29]. Если за меру всего полагать себя, то мир иногда плох, иногда неплох, а иногда и совсем хорош. Во всеобщности чувствуется явно: мир пахнет адом. Граница между «я» и другим теряет свою определенность, чужесть другого становится сомнительной и состояние его — моим состоянием. «Тогда само собой следует, что такой человек, который во всех существах узнает себя, свою самую интимную и истинную самость, должен и бесконечные страдания всего живущего рассматривать как свои и так взять на себя боль всего мира» [30].
Но если человек узнает себя в мире — это вовсе не значит, что мир тотчас же меняется и включает его в себя: он остается лишним и отдельным. «Узнавание себя в другом включает и узнавание себя другим, аспект надрыва.… другой не перестает быть самим собой, опыт это ты не отменяет нашей разности, он только вносит разность в меня самого, открывает надрыв между мной и другим, которого я никогда не приватизирую» [31].