Смекни!
smekni.com

Дадаистская хаотология. Семантические цинизмы (стр. 1 из 5)

Петер Слотердайк

1. Вокруг огненного шара бешено носится комок грязи, на котором продают дамские чулки и оценивают Гогенов...

Пинок — космосу! Да здравствует Дада!

Вальтер Зернер. Окончательное раскрепощение (1918-1920)

Мы вправе развлекать себя как угодно — звуками, формами, цветами, шумами; но все это — та прекрасная чушь, которую мы осознанно любим и изготовляем,— есть чудовищная ирония, как и сама жизнь; точная техника окончательно постигнутой бессмыслицы как смысла мира.

Рауль Хаусманн. Немецкий обыватель сердится

Гиндендорф, Люденбург — это отнюдь не исторические имена. Есть только одно историческое имя: Баадер.

Иоганнес Баадер. Реклама меня самого

Пусть живет все, но лишь одно должно исчезнуть раз и навсегда — бюргер.

Рихард Хюльзенбек

С возникновением Дада на сцене появляется первый неокинизм XX века. Его атака направлена на все, что принимает себя «всерьез», будь то в сфере культуры и искусств или в сфере политической и буржуазной жизни. Ничто другое в нашем столетии не поражало с такой злостью еspritdeserieux, как беглый дадаистский огонь по нему. Дада по сути своей не течение в искусстве и не течение в антиискусстве, а радикальная «философская акция». Он развивает искусство воинствующей иронии

От буржуазного «института искусства» (Петер Бюргер) Дада требует только одного: того мотива, который обеспечил искусствам в буржуазный век их философский момент,— момент аморалистской свободы выражения. Однако искусство давно уже перестало быть тем, что оно некогда представляло в своей сущности и на неокинической первоначальной фазе времен его возникновения (то есть на стадии буржуазной «Бури и натиска» в XVIII веке),— оно уже перестало быть той средой, в которой находит свое выражение «истина». То, что предстает перед взором дадаистов, оказывается искусством эстетским, искусством для искусства, которое относится к себе самому с убийственной серьезностью и пиететом, превращаясь в замену религии и в средство для приукрашивания «уродливой буржуазно-капиталистической действительности». Поэтому для дадаистов суть дела состоит именно в том, чтобы восстановить философский импульс искусств — их волю к истине — в противовес гипертрофированному разрастанию в них эстетики, изысканного изящества и далекого от жизни суетного тщеславия. Осуществляя свой переворот, они приравнивали искусство к тому, что тогда презрительно именовалось «ремесленничеством от искусства», к тому преуменьшающему серьезность всего украшательству, которое шло навстречу потребностям «обывателя» в увеселениях, развлечениях и в отвлечении от действительности. В противоположность этому действительность имела для представителей авангарда вкус самой что ни на есть сырой и грубой негативности, и именно это объясняет, почему мирные и антимилитаристски настроенные дадаисты Цюриха в 1916 году (почти все без исключения — эмигранты из воюющих стран) причисляли к своим врагам даже пацифистов — по той причине, что последние, будучи постыдно нереалистичными, противопоставляли реальности голый идеал мира. Здесь впервые проявляется почерк кинического модерна: сказать «Да» действительности как действительности, чтобы оказаться в состоянии нанести пощечину всему, что является всего лишь «прекраснодушным мышлением».

Ремесленники от искусства со всего Цюриха сомкнутыми рядами выступили в поход против нас. Это было прекраснее всего: теперь мы узнали, с кем имели дело. Мы были против пацифистов, потому что война вообще дала нам возможность существовать во всей нашей славе. А тогда пацифисты были поприличнее, чем сегодня, когда каждый глупый мальчишка со своими книжками желает вовремя воспользоваться конъюнктурой. Мы были за войну, и дадаизм еще и сегодня за войну. Вещи должны сталкиваться друг с другом: того, что происходит, еще мало — все далеко не так сурово и жестоко, как оно должно быть.

Таковы были слова, которые демонстративно преподнес публике Рихард Хюльзенбек в своей первой дадаистской речи в Германии, произнесенной в феврале 1918 года в Берлине. С точки зрения морали такой текст просто не понять, точно так же, как и с точки зрения психологии. Чтобы вникнуть в суть подхода Хюльзенбека, нужно вначале освоиться с его иронически-полемической манерой выражаться: он пробует новую тактику подхода к предельно щекотливой теме — упражняется в искусстве на иронически-грязный лад ( объявлять себя согласным с самым что ни на есть мерзким. С помощью своих цинических речей он формирует представление о некоем Я, стоящем по ту сторону добра и зла, которое желает быть таким же, как его безумная эпоха.

В этот момент война еще бушевала на фронтах в полную силу. «Ценности» Запада терпели «крах», точно так же, как немецкий западный фронт к тому времени, а заодно терпела крах и целая эпоха, которую именовали буржуазной,— состарившееся XIX столетие. В материальных битвах мировой войны Европа переживала «возвращение вытесненного»: из фальшиво-мирного империалистического мещанства вновь проглянул Зверь, Бестия. Буржуазный дух прогресса был утопией, не имевшей ничего общего с реализмом,— то, что слишком долго отрицалось и отвергалось, ответило на эту утопию ужасающими разрывами снарядов. После Ницше дадаисты были первыми, кто пытался отнестись к возвращению вытесненного позитивно. При этом они придали новый поворот праву художника на избавленную от всех ограничений «свободу» выражения. Между менталитетом генералов, которые всерьез были «за», и менталитетом пацифистов, которые всерьез были «против», дадаисты сформировали свободную от всяких угрызений совести третью позицию: быть «за», но не всерьез.

Дада черпает часть своей побудительной силы из ощущения, что он смотрит на мир с непобедимой трезвостью. Дадаисты подают себя в духе патетического позитивизма. «Голые факты» неуклонно и неумолимо отделяются от фраз, «голая» культура — от жестокой реальности.

Мы не пропагандируем никакой этики, которая всегда остается идеальной (что есть мошенничество)... Мы желаем разумно упорядочить экономическую науку и сексуальность, и мы плюем на культуру, которая не представляла собой чего-то реально-осязаемого. Мы желаем ей конца... Мы хотим мира подвижного и изменчивого, хотим беспокойства вместо покоя — долой все престолы, долой чувства и благородные жесты... (Рауль Хаусманн. Немецкий обыватель сердится).

В «дадаистском манифесте» сказано:

Слово «Дада» символизирует простейшее отношение к окружающей действительности, с появлением дадаизма вступает в свои права новая реальность. Жизнь предстает перед нами синхронным хаосом шумов, цветов и духовных ритмов, который вбирается в дадаистскос искусство со всеми сенсационными криками и лихорадочными проявлениями, с его отчаянным духом повседневности и со всей его жестокой реальностью.

В дадаизме индивиды впервые осознанно производят то преобразование современного отношения между Я и миром, которое может служить образчиком для всей субъективности, присущей модерну: кинический индивид отказывается от позы покоящегося в себе творца искусства (гения), от позы мыслителя, постигающего весь мир (философа), и оборотистого предпринимателя; скорее, он сознательно полностью отдается во власть данному. Если то, что движет нами, жестоко, то и мы жестоки. Дада не окидывает взглядом упорядоченный космос. Для него важно сохранить самообладание в условиях хаоса. Посреди кровавой сутолоки была бы бессмысленной поза великого мыслителя, характерная для хладнокровно-обеспокоенных философий жизни, распространенных в то время. Дада требовал от человеческого существования абсолютного соответствия своему времени, тенденциям его собственной эпохи,— то есть экзистенциального авангарда. Только тот, кто находится в самых передних рядах, идет в ногу со временем: война как обретение мобильности и освобождение себя от всяческих тормозов; самые что ни на есть прогрессивные методы разрушения (вплоть до сферы искусств), антипсихологизм, антибуржуазность. (Пафос истины для этого течения заключался в том, чтобы каждым нервом чувствовать время, мыслить и жить в одном ритме с ним.

Здесь появляется философский отклик: Дада предвосхищает мотивы экзистенциальной онтологии Хайдеггера, которая, со своей стороны, на высочайшем понятийном уровне критикует ложь о субъекте, свойственную европейской философии власти и господства. Я не властелин мира, напротив, Я живет в этом мире под знаком заброшенности (в него); правда, мы строим «проекты» в надежде «выброситься из заброшенности » но и они опять-таки являются «проектами-из-заброшенности», так что первична структура, пассивная по отношению к бытию. А в то же время мы слышим:

Быть дадаистом — значит отдаваться во власть вещей, позволять им бросать себя как угодно, не позволять себе превращаться в осадочную породу: просидеть даже минуту на каком-то стуле — значит подвергнуть жизнь опасности... («дадаистский манифест», листовка 1918 года).

Можно было бы прийти к мысли, что экзистенциальная онтология — это созданная вдогонку академическая версия «дадасофии» или «дадалогии», причем Мартин Хайдеггер с огромным успехом мог бы оспаривать у Иоганнеса Баадера титул Главного Дада. Тайна его успеха заключается именно в том пункте, который составлял «слабое место» Дада — в серьезности. Не блестящие в своей несерьезности продукты дадаистски «заброшенных» художников жизни и их политизированная сатира, а заброшенность в серьезном ее варианте обеспечила победу в этом состязании.

Дадаистская атака имеет два Аспекта — кинический и цинический. Сам дух первого легкомысленно расточителен и продуктивен, ребячлив, мудр, щедр, ироничен, независим, неуязвимо реалистичен; второй аспект есть проявление сильных деструктивных противоречий, ненависти и высокомерных защитных реакций на буржуазные фетиши, проникшие в собственный внутренний мир, проявление множества проекций и быстрой смены аффектов — презрения и разочарования, самоожесточения и утраты иронии. Разделить эти два аспекта непросто; они делают феномен Дада в целом сложным комплексом, который играет самыми разными красками, а потому не поддается упрощенным оценкам и не может вызывать однозначных чувств. И по отношению к фашизму Дада занимает амбивалентную, противоречивую позицию: кинические элементы Дада, безусловно, заставляют отнести его к антифашизму, к логике и «эстетике Сопротивления»; цинические элементы в нем, наоборот, определяют его тенденцию развития к предфашистской эстетике уничтожения, которая хотела бы с наслаждением предаться опьянению от разрушения. Конечно, Дада борется против «убийственной серьезности» — но и сам глубоко заражен ею с ее агрессивными аспектами. Дадаистам никоим образом не удалось отнестись иронически к своим собственным мотивам: в их иронических позах осталось много несвободной деструктивности, и можно было бы показать, что в их стремлении полностью отдаваться во власть вещей на самом деле много скрытого сопротивления и самоожесточения в закоснении.