Варава В. В.
Разговор об идолах и идеалах был глубоко и весомо начат русской философией еще в XIX веке. Русская жизнь, включая ее бытийный и культурный пласты, всегда была проникнута духовной энергией христианского света, который безошибочно распознавал и отделял временное, относительное, скоропреходящее, конечное от вечного, абсолютного, подлинного. Но идолопоклонство конечному — суть печальная истина смертного; необходимо огромное духовное мужество, трезвость и смиренномудрие, чтобы сохранить верность неведомому духовному Абсолюту на фоне видимых псевдо-абсолютов, бесконечно разлитых по эмпирическому полотну непреображенной жизни. И совершенно прав был Л. П. Карсавин, говоривший, что тварь не знает чего хочет. Подмена ценностей, увы, — то, что случается всегда, везде и повсюду, и с отдельным человеком, и с целым народом.
Беда идолопоклонства случалась и с русским народом. Время от времени приходит коварный соблазн пожить счастливо, насытясь "хлебом" ненасущным, "хлебом" неправедным, "хлебом" злобы, зависти и корысти. И тогда — скорбно-трагический голос автора "Слова о полку Игореве": "Тоска разлилась по Русской земле, печаль обильная потекла среди земли Русской". Сегодняшнее время, конечно не исключение. И поныне — и тоска разливается, и печаль течет по "земли Русской". Однако, отличие в том, что неправедный, неистинный, недолжный способ существования сегодня возведен чуть ли не в ранг государственной политики. И поэтому внутренний порыв сладострастной плоти, всегда ищущей путей неправды и зла, находит внешнюю поддержку, и тогда свершается, по словам Валентина Распутна — "жертвоприношение народа".
Соблазн жизни сытой и довольной приходит на русскую землю еще со времен раздора киевских князей. Но XIX век создал уже реальные проекты преобразования общества в систему бесконечного удовлетворения потребностей (пускай и с первоначальной оговоркой потребностей разумных, справедливых и честно разработанных). И социальное целомудрие раннекомунистической утопии было грубо и вульгарно поругано все той же сластолюбивой плотью, переставшей враз стремиться к окрашенному в светлые тона будущему, достижение которого все же требовало аскезы, и погрузившейся в обычное для обычного сметного грешного состояние — стремление к материальному благополучию и достатку.
И стремление "современного жителя города" по сути, то же самое; только рвачества и наглости больше, соответственно больше бессмыслицы и абсурда. И черные дыры российского социума разрастаются с невероятной быстротой, рискуя погрузить страну и ее народ в темную ночь небытия.
Механизм крушения идолов (кумиров) был раскрыт с достаточной полнотой многими русскими мыслителями. Но наиболее внятно — С. Франком. Можно сказать, что разоблачение ложных ценностей существования — особое профессиональное (или провиденциальное) задание отечественного любомудрия, с которым оно всегда справлялось по самому высшему разряду. Русская философия — философия христианская, по преимуществу, замешанная на глубоких библейских истоках. И слова псалмопевца: "Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное?" — глубоко и прочно вошли в русскую душу, наполнив ее трезвым духовным скепсисом относительно перспектив земного бытия, однако без манихейского отвращения к нему.
Корректировка постоянно сбивающихся в уме человека понятий "идолы" и "идеалы" — есть нравственная задача русской философии. И если она не выполняет ее, то сумятица в умах достигает невероятных размеров и человек, и общество, и государство вступают в фазу совершенно неприемлемого для носителя "образа Божия" существа бытия. Значит, сегодня русская философия не выполняет своей задачи. Это видно по тому, на каком языке говорят современные философы. Философская речь нации, имевшей бы глубоко укорененный в бытийных пластах сущего национальный корнеслов, просто-напросто отсутствует. Вернее его не замечают, не хотят признавать и принимать. И сегодняшняя российская философия — аксиологическое сумасбродство, сбившихся с пути Истины и забредших на чужие территории языка марксизма, экзистенциализма, фрейдизма, постмодернизма…
Нация, утратившая свою философскую речь, утрачивает кардинальный смысл существования. Философия в своем высшем духовном измерении "детоводтеля ко Христу" задает фундаментальный вектор бытия, ибо ее служение, это служение — Истине, Добру и Красоте. Все иное в философии, как говорится, "от лукавого".
Каноническая формулировка духовного смысла бытия человека, то есть его высшего идеала, принадлежит Достоевскому. Воспроизведем ее еще раз: "Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные "высшие" идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают".
Казалось бы, простая и самоочевидная истина, соответствующая духовной природе человека. Ибо чего еще может желать смертный как не бессмертия? И искусство, и религия и мораль направляют человека к этой мысли. Но все тщетно; человек продолжает жить, исходя из низших (скотских, по слову Достоевского) запросов своего темного начала, пренебрегая началами высшими и абсолютными. Такова, действительно страшная свобода, данная человеку, свобода, простирающаяся до самых низменных пределов существования.
Антропологический и нравственный парадокс смертного в том, что свою конечность он лечит не бесконечностью, а еще большей конечностью. Современное гедонистическое общество, в котором преданы забвению все духовные, нравственные, метафизические абсолюты, своего рода, общество самоубийц, отдаляя последнюю черту как можно дальше и наполняя странный и непонятный отрезок своего существования самыми интенсивными (патологическими) удовольствиями. Воистину, конечность современного человека стала бесконечной, это — бесконечная конечность, ибо наслаждения уничтожают высшие модусы бытия.
Над вышеизложенной мыслью Достоевского еще необходимо много думать. При всей своей очевидности (а некоторые циники скажут примитивности) эта мысль не проста. Непроста, прежде всего потому, что прозрение в свою бессмертную сущность, требует от человека духовных усилий или духовный аскезы. Речь идет конечно о серьезном постижении своей личной вечности, а не о легковесной сектантской или языческой вере в "бессмертие душе", которое гарантируется чисто внешне-ритуальной принадлежностью адепта к своей религии.
Обретение веры в личное бессмертие невозможно вне пути страданий, которые при их принятии, преображают человека и духовно, и даже телесно. Об этом Достоевский говорит в другом месте так: "…человек изменится не от внешних причин, а не иначе как от перемены нравственной". Нравственное возрастание происходит по мнению наиболее глубоких русских философов лишь тогда, когда человек честно опознает свое трагическое бытийное положение, смиренномудро примет страдания жизни и всю муку существования, не захочет легких путей жизни, не станет стремится к счастью и свободе, не будет тратить силы и время на утопическое безумие построения абсолютно справедливого общества, но в глубине своего, болью прожженного сердца, примет крест своего бытия и возблагодарит Творца за тот дар, который позволил ему видеть свет абсолютной истины и радость нетления. Тогда приходит надежда, надежда на спасение (свое и других), а вместе с ней и вера, и уже любовь к ближнему — самое тяжелое для смертного испытание, в своем непреображенном состоянии, всегда испытывающего злобу, зависть и ненависть к людям, в социальной жизни лукаво пряча это под так называемыми "нормами приличия".
Путь к вере в личное бессмертие, оказывается не легок и не прост. Вот и не выбирает его человек, предпочитая самоубийственное растрачивание себя в гедонистическую пустоту существования. И поэтому не случайно Достоевский связывает самоубийство и потерю веры. "Духовная конструкция" (если можно так выразиться) человека, то есть смертного, осознающего и нравственно переживающего свою смертность, такова, что утрата высшей идеи, которая есть идея бессмертия, непременно должна привести человека к самоубийству.
Таков парадоксальный, совершенно антигуманный, трагический императив совести. И трагизм в том-то и заключается, что существование смертного приобретает ужасающе двойственный характер: самоубийство — самый тяжкий грех, но существование без высшей идеи нравственного существа, то есть человека, именно к самоубийству и должно привести. Сам Достоевский говорит: "В результате ясно, что самоубийство, при потери идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами".
Это ни в коей мере не апология самоубийства, но констатация трагического положения человека, всегда обреченного на тяжелый нравственный выбор. Вот еще почему вера не только без дел мертва, вера еще и мертва вне пути страданий, прежде всего, нравственных страданий, связанных почти что с невозможностью поверить в личное бессмертие. Самое, казалось бы легкое и очевидное становится самым невероятным и трудным. И личная вера Достоевского — это тяжкий, мучительный, полный сомнений путь (чего стоят слова, адресованные умершей жене: "Маша лежит на столе, Увижусь ли с Машей?"), и путь русского народа к вере — это всегда крестоношение. Конечно, это крестоношение не в мрачную бездну ничто, оно всегда освящено лучами светлой пасхальной радости и пасхальной надежды, иначе и не существовало бы Святой Руси, но все же это крестоношение.
Такова сущность нравственного идеала в его отличие от вне нравственного идола. "Идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества", — заключает свои рассуждения на эту тему Достоевский. И правильность этого сознания в том, что по Достоевскому, только с верой в свое бессмертие человек наиболее глубоко постигает смысл своего существования на земле, начинает любить и ценить ее, начинает ей дорожить. "Бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей" — так Достоевский выражает мысль о действительном, а не мнимом, хлебе насущном для человека, который, произрастая на земле, имеет свои корни все-таки на Небе.