Но тем самым индивидуальность, которую напряженно ищет и возносит Возрождение, сразу же оказывается логически неуловимой, парадоксальной. Она есть отдельное, вот это, имеющее основание в себе самом, и она не смеет быть чем-то частным, не может иметь основания в своей обособленности, напротив, она – сразу все, восхитительный образец человеческой божественности. Это позже «общечеловеческое» превратится в результат отвлеченного рассмотрения. Возрождение же видит в каждом индивиде непосредственную потенцию общечеловеческого, и притом в полном объеме. В каждом «достойном» индивиде торжествуют бог и природа! — ив другом индивиде они торжествуют снова, как бы впервые, иначе, всегда иначе. Непохожесть каждого индивида на остальных индивидов и есть то, что делает всех индивидов похоже-всеобщими, поскольку трансцендентно-всеобщее уступает место природному, а природно-всеобщее полагается как конкретное «разнообразие». «Одинокость» человека противоположна одинокости Бога, индивид – один изодиноких, он «герой», но, так сказать, в толпе героев, он исключителен, лишь будучи вставлен в почти бесконечный ряд. Словом, он нечто несусветное: выступает как всеобщее постольку, поскольку еще не стал всеобщим, а лишь способен к этому. Он невозможен. Только он и возможен.
Специфическая проблематика ренессансного индивидуализма – индивидуализма «переходной» эпохи, иначе говоря, эпохи, мышление которой утверждалось как логика переходности,— по-видимому, не случайно сказалась не прямо, не через понятие «личности», которого еще не было, а через внешне непритязательные, не обнаруживающие решающего мировоззренческого значения и окольно ведущие к личности «обилие и разнообразие».
Но к личности «обилие и разнообразие» в состоянии были вести только благодаря своему столкновению, и в этом плане смысловые шероховатости, странности, трудности разбиравшегося альбертиевого текста кажутся весьма знаменательными.В самом деле, если бы «разнообразие» совпадало с порядком и мерой, если бы «достоинство» состояло только в том, что фигуры находятся «на своих местах», так что все несходное было бы соединено в высшей гармонии,— тогда «разнообразие» утратило бы собственный независимый смысл. Тогда это было бы разнообразие, предполагаемое между частями, которые постепенно восходят к целому, то есть не рядоположены, а соподчинены иерархически, мелкие детали — крупным, крупные — еще более крупным, вплоть до завершенной живописной композиции (мироздания). Тогда «разнообразие»— лишь частный и производный момент этой прекрасной и упорядоченной целостности, тогда множество стягивается к единству и встроенная в это единство индивидуальность в конечном счете вынуждена расстаться со своими прерогативами. В исследованиях об Альберти всюду на первом плане – «согласование», «разнообразие» же лишь изредка отмечается в связи с нею. Что ж, это действительно есть у Альберти и во всем искусстве итальянского Возрождения. Это, если можно так выразиться, близкая ренессансному мышлению тенденция к архитектурности,и в ее рамках можно говорить об «архитектурном» предощущении индивидуальности.«Во всякой вещи приправа изящества — разнообразие, если только оно сплочено и скреплено взаимным соответствием разъединенных частей. Но если эти части одна от другой будут разобщены и будут разниться между собой разногласящим различием, то разнообразие будет совершенно нелепо»; «красота есть строгая соразмерная гармония всех частей, объединяемых тем, чему они принадлежат,— такая, что ни прибавить, ни убавить ничего нельзя, не сделав хуже». Поэтому художник должен всегда основываться на «строгом и устойчивом правиле». Недопустим «произвол, который не обуздывается никакими предписаниями искусства». Эти предписания «необходимо соблюдать как законы»8. «Нельзя,— справедливо замечает В. П. Зубов,— резче и определенней формулировать мысль о существовании абсолютных законов в искусстве».
Но в другом месте тот же Альберти пишет с типично ренессансной непоследовательностью: «Мы не должны действовать словно по принуждению законов». И поясняет, что любая часть архитектурного целого сама — тоже целое, даже части дома, скажем, «столовая, портик и тому подобное также суть некие жилища». В своей самостоятельности части уже не могут быть просто выведены из общего. Проницательно обратив внимание на это противоречие, В. П. Зубов считал его все же «мнимым», внешне словесным и полагал, что Альберти пришел к «синтезу детерминированности и свободы»9. Л. М. Баткин же пологает, что это противоречие, столь важное для понимания культуры Возрождения вообще, отнюдь не было мнимым, внешним, что оно не было и не могло быть снято, преодолено Возрождением, по крайней мере, в форме теоретической рефлексии,— но, оставаясь постоянно решаемой и вновь возникающей проблемой, отпечаталось в структуре ренессансного творчества, послужив его скрытым стимулом, став его историческим содержанием.
Дело в том, что знаменитая гармония Возрождения, взятая сама по себе,немедленно обнаруживает, как это ни странно – вопреки античным реминисценциям и окраске – средневековоепроисхождение. Ведь в устроенном, законченном, архитектурно едином мире индивид — лишь часть, закрепленная на своем месте. В порядок и меру можно только «входить», но выйти уже нельзя, как нельзя выйти портику из здания или фигуре из средневековой иконографической схемы. Значит, мировая гармония противоречила ренессансному индивидуализму?
Именно так, утверждает Л. М. Баткин. Но потому-то понятие «разнообразия» и раздваивалось на «обилие» и «одинокость». Внутреннее логическое напряжение у Альберти, неотвязность идеи «обилия» получает, кажется, существенное объяснение. Особость ренессансной вещи смутно сознавалась обусловленной ее включенностью в мировой поток, бессвязную непрерывность, мешанину. Достигнутаягармония не позволяет индивиду сдвинуться, определяться собой, а не местом; «мешанина» же дает индивиду проявить инициативу. Из «обилия» можно выйти,выделиться — и прийтик «достоинству». Скрытый диалог «обилия» и «разнообразия» дает возможность самоопределения вещей, которые не стоят «на своих местах» изначально, а занимают, очерчивают их собою, вносят порядок в сумятицу и оказываются сами мерой и порядком. Спор изобретения и нормы, свободы и выстроенности, «живописной» и «архитектурной» концепций индивидуального, спор принципиально не завершенный, но создающий некое смысловое поле, в котором рождается своеобразный индивидуальзм – это, если угодно, и есть культура Возрождения. Если позволительно считать ее итогом «гормонию» - то лишь в крайне драматической форме движения к гармонии. (5, с.210-234)
И движение к идее личности, зашифрованной в категории «разнообразия». Это – проблема «одинокой» фигуры, которая не нуждается и все-таки нуждается в других, возникает из «обилия», требует вокруг себя пустоты, неопределенное место неведомых возможностей. Потому-то, очевидно, в «портретах более или менее поражает противоречие между индивидуальной конкретностью изображения – и совмещением в нем сразу всех состояний человеческого духа и природы. Это делает ренессансных персонажей монструозными, дивными, ускользающими от понимания. Это приковывает к ним внимание, но может и раздражать современного зрителя «искусственностью», «сделанностью» – и отсутствием итога»10. Что такое леонардовская «Дама с горностаем», или «Портрет кардинала» Рафаэля, или «Спящая Венера» Джорджоне? Всюду нечто парадоксальное, немыслимое: индивидуальная исключительность и редкостность всеобщего…
Заключение
Поиски личности свершались ренессансной мыслью на основе традиционного материала, в средневековом космосе, где «Единое» и «многое» сопряжены иерархией мироздания. «Неосознанность» ренессансной концепции личности — специфическая форма культурного сознания. Понятие личности в эпоху итальянского Возрождения сквозило в точке пересечения иных, надличных (бог) или внеличных (природа) понятий, которые в результате с необходимостью преобразовывались. Понятие личности непосредственно возникало прежде всего в виде проблематики «разнообразия», со скрытым спором «обилия» и «одиночества».
Ренессансная личность в понятийном отношении свободно плавает между этими тезой и антитезой. Для гуманиста нет ничего выше «единственности», «редкостности», индивидности, но этот принцип не мог быть обоснован через понимание индивида как «частного лица»; напротив, ренессансный индивид был способен утвердиться в собственном сознании только как лицо всеобщее. Это не было еще новоевропейским утверждением через себя, через свою конкретную, закрепленную особенность, самодостаточность – и не было уже средневековым утверждением личности через приобщение к богу, то есть через отрицание индивидуальности. Инстанцией, к которой апеллировал и с которой отождествлял себя человек Возрождения, была мировая природа; индивидуальность находила обоснование в природном разнообразии.