Европейское просвещение во второй половине ХIХ века достигло полноты развития и ясности итогов, но результатом было всеобщее чувство недовольства и обманутой надежды. При всем богатстве и “громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знаний представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека” [17; 201]. Дело в том, что самая жизнь была лишена существенного смысла, “ибо, не проникнутая никаким общим, сильным убеждением, она не могла быть украшена высокою надеждою, ни согрета глубоким сочувствием”.
Многовековой холодный анализ разрушил основы, на которых стояло европейское просвещение с самого начала своего развития; в результате его собственные коренные начала сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам. “Так, западный человек, исключительно развитием своего отвлеченного разума утратив веру во все убеждения, не из одного отвлеченного разума исходящие, вследствие развития этого разума потерял и последнюю веру свою в его всемогущество”. Поэтому он “принужден или довольствоваться состоянием полускотского равнодушия ко всему, что выше чувственных интересов и торговых расчетов..., или должен был опять возвратиться к тем отвергнутым убеждениям, которые одушевляли Запад прежде конечного развития отвлеченного разума”.
В этом рассуждении Киреевского мы видим типичные для славянофилов характеристики культуры Запада: западная культура строится на отвлеченном разуме (отвлеченном от моральной, нравственной стороны), в основе ее лежит “самодвижущийся нож разума”, “отвлеченный силлогизм”, все развитие в целом является односторонним.
Такие итоги развития, продолжает Киреевский, привели к тому, что в Европе “каждый начал в своей голове изобретать для всего мира новые общие начала жизни и истины”. “Все пустились открывать новые Америки внутри своего ума, отыскивать другое полушарие земли по безграничному морю невозможных надежд, личных предположений и строго силлогистических выводов”.
Однако в России лишь немногие увлеклись наружным блеском этих безрассудных систем. Большая часть людей, убедившись в неудовлетворительности европейской образованности, обратила внимание на те особые начала просвещения, “которыми прежде жила Россия и которые теперь еще замечаются в ней, помимо европейского влияния”. Киреевский пишет об исторических изысканиях последнего времени, открывших в глуши монастырей и в пыли забытых архивов драгоценные памятники старины. И в этих памятниках обнаруживаются те основные начала, которые определили особенность русского быта и русского просвещения.
Киреевский ставит вопрос о том, в чем же заключаются эти начала просвещения русского, и возможно ли их дальнейшее развитие, и что они обещают для умственной жизни России, а также Запада.
Общий тезис Киреевского состоит в том, что начала русского просвещения совершенно отличны от тех элементов, из которых составилось просвещение европейских народов.
Отличие состоит прежде всего в национальных особенностях. Каждый из европейских народов, оставаясь чем-то особым, в то же время вместе составляет одно духовное единство. Англичанин, француз, немец не перестают быть европейцами, сохраняя свою национальную особенность. Россия же, отделившись духом от Европы, жила жизнью, отдельной от нее. Поэтому русскому человеку “надобно было почти уничтожить свою народную личность, чтобы сродниться с образованностью западною, ибо и наружный вид, и внутренний склад ума... были в нем следствием совсем другой жизни, проистекающей совсем из других источников”.
Кроме различий национальных Киреевский называет три исторические черты, отличающие западное просвещение. Это:
– особая форма, через которую проникало в него христианство;
– особый вид, в котором перешла в Европу античная образованность;
– особые элементы, из которых сложилась ее государственность.
Рассмотрим эти особенности по отдельности.
Христианство есть душа умственной жизни народов и Европы, и России. Но в Западную Европу христианство проникало через римскую церковь, богословы которой “занимались особенно стороною практической деятельности и логической связи понятий”. Отделившись от вселенской православной церкви, римская церковь (католичество) естественно должна была эту свою особенность превратить в исключительную форму, и в этой односторонней форме христианское учение проникало в умы подчиненных ей европейских народов.
В противоположность Западу, Россия получила христианство из Византии в его полноте и цельности еще до отпадения римской католической церкви от церкви вселенской, поэтому “учения св. отцов православной церкви перешли в Россию, можно сказать, вместе с первым благовестом христианского колокола”. Россия оказалась наследницей духовной философии также восточных отцов церкви, творивших после Х века. Киреевский указывает, что эта “философия прямо и чисто христианская, глубокая, живая, возвышающая разум от рассудочного механизма к высшему, нравственно свободному умозрению, философия, которая даже и для неверующего мыслителя могла быть поучительною по удивительному богатству, и глубине, и тонкости своих психологических наблюдений”.
Образованность дохристианского мира была известна Западу тоже почти в исключительно одностороннем виде, который она приняла в жизни древнего языческого Рима. Отличительный склад римского ума заключался в том, что “в нем наружная рассудочность брала перевес над внутреннею сущностью вещей”. Киреевский пишет также о языке римлян, задавившем “под искусственною стройностью грамматических конструкций естественную свободу и живую непосредственность душевных движений”, о римских законах, “где стройность внешней формальности доведена до столь изумительного логического совершенства при изумительном тоже отсутствии внутренней справедливости”, римской религии, “за внешними обрядами почти забывшей их таинственное значение”, римских нравах, “где так высоко ценилась внешняя деятельность человека и так мало обращалось внимания на ее внутренний смысл”.
В Россию же образованность древнеязыческого мира переходила из рук вселенской православной церкви. Поэтому Россия начинала осваивать “последние результаты наукообразного просвещения древнего мира” только после того, как утвердилась в образованности христианской.
Наконец, третий элемент просвещения – государственность. В Европе государственность “не произошла из спокойного развития национальной жизни и национального самосознания”. Напротив, общественный быт Европы “почти везде возник насильственно, из борьбы на смерть двух враждебных племен: из угнетения завоевателей, из противодействия завоеванных и, наконец, из тех случайных условий, которыми наружно кончались споры враждующих, несоразмерных сил”.
Русский же народ, не испытав завоевания, “устроивался самобытно. Враги, угнетавшие его, всегда оставались вне его, не мешаясь в его внутреннее развитие. Татары, ляхи, венгры, немцы и другие бичи, посланные ему провидением, могли только остановить его образование и действительно остановили его, но не могли изменить существенного смысла его внутренней и общественной жизни”.
В Европе непримиримая борьба двух спорящих племен, угнетавшего и угнетенного, произвела постоянную ненависть сословий. В результате отдельная личность стремилась сделаться сама верховным законом своих отношений к другим. “Каждый благородный рыцарь внутри своего замка был отдельное государство”. Поэтому отношения между лицами приобрели внешний, формальный характер. Такой же формальный характер приобрели и отношения между сословиями.
В России же русский ум, лежащий в основе русского быта, сложился и воспитался под руководством учений святых отцов православной церкви. Поэтому земля русская даже во времена разделения на мелкие княжества всегда сознавала себя как одно живое тело, находя притягательное средоточие как в единстве языка, так и “в единстве убеждений, происходящих из единства верования в церковные постановления”.
В древнем русском обществе “не видишь ни замков, ни окружающей их подлой черни, ни благородных рыцарей, ни борющегося с ними короля. Видишь бесчисленное множество маленьких общин, по всему лицу земли русской расселенных, и имеющих каждая на известных правах своего распорядителя, и составляющих каждая свое особое согласие, или свой маленький мир: эти маленькие миры, или согласия, сливаются в другие, большие согласия, которые, в свою очередь, составляют согласия областные и, наконец, племенные, из которых уже слагается одно общее огромное согласие всей русской земли, имеющей над собой великого князя всея Руси, на котором утверждается вся кровля общественного здания, опираются все связи его верховного устройства”.
Поэтому и “закон в России не сочинялся, но обыкновенно только записывался на бумагу уже после того, как он сам собою образовывался в понятиях народа и мало-помалу, вынужденный необходимостью вещей, взошел в народные нравы и народный быт”.
Далее Киреевский переходит к различиям права поземельной собственности в Европе и в России. В Европе гражданские законы суть не что иное, как развитие безусловности поземельного права, и сама “личность в юридической основе своей есть только выражение этого права собственности”.
Наоборот, “в устройстве русской общественности личность есть первое основание, а право собственности только ее случайное отношение”. Так, “отношения помещика к государству зависят не от поместья его, но его поместье зависит от его личных отношений”. “Общество слагалось не из частных собственностей, к которым приписывались лица, но из лиц, к которым приписывалась собственность”.
Отталкиваясь от различий в общественных отношениях Европы и России, Киреевский красочно описывает различия в характере народных обычаев и частных нравов.