Руссо в «Общественном договоре» решается, наконец, заявить следующее: ^«Политику Гоббса сделало ненавистной не столько то, что в ней есть ужасного и ложного, сколько то, что в ней есть справедливого и верного» ".
Целиком согласиться с этой репликой невозможно: в ней лишь столько правды, сколько можно извлечь, говоря поперек очевидной лжи. Но глубоко знаменательно, что именно в буржуазно-демократическом лагере появляется в середине XVIII в. тема «непонятого Гоббса», которая будет передаваться затем из поколения в поколение и заставит по-новому взглянуть на его логические непоследовательности.
Разговор о кричащих противоречиях Гоббса возник вскоре после появления его политических сочинений. В 1671 г. Р. Кумберленд в книге «О законах природы» представил «свод Гоббсовых непоследовательностей», а двадцать из них обстоятельно разобрал.
Никакой задачи нового прочтения Гоббса Кумберленд перед собой не ставил. Его вполне устраивало обличение логического несовершенства Гоббсовых трактатов, наглядная демонстрация того, что их автор не сводит концы с концами. Мы не найдем у Кумберленда попытки ни классифицировать логические ошибки Гоббса, ни тем более проследить, а нет ли в самих этих ошибках своей последовательности, не организуются ли они (помимо воли рассуждающего) в особую концепцию, и притом, возможно, более связную и убедительную, нежели та, которая строится и нарушается.
Между тем этот-то подход к проблеме и представляет наибольший интерес. Попробуем показать это, отталкиваясь от той непоследовательности Гоббса, которая произвела на автора «Законов природы» (а затем и на многих других исследователей), пожалуй, самое сильное впечатление.
Кумберленд обращает внимание на то, что и в трактате «О гражданине» и в «Левиафане» «естественные законы», получившие статус неопровержимых велений разума, на деле никого не обязуют и выводятся как бы «вхолостую». Гоббс, полагает Кумберленд, мог бы вообще обойтись без соответствующих глав, развернув обоснование сильной и никаким законом не ограниченной власти сразу после описания «естественного состояния».
Действительно, приступая к чтению второго раздела трактата «О гражданине» («Власть») и второй части «Левиафана» («О государстве») мы как бы присутствуем при повторном зачине всей дедукции. «Конечной причиной, целью или намерением людей...— постулирует Гоббс заново,— является забота о самосохранении и при этом о более благоприятной жизни. Иными словами, при установлении государства люди руководятся стремлением, избавиться от бедственного состояния войны, являющегося (как было показано в главе XIII) необходимым следствием естественных страстей людей там, где нет видимой власти, держащей их в страхе...» 10°. Гоббс отсылает читателей к тому, что было в деталях изложено сорок страниц назад!
Все обстоит так, как если бы главы XIV—XV писались в шутку, cum qrana salis, или имели в виду какую-то совершенно постороннюю цель.
К последнему выводу (но уже без всяких «как если бы») пришел в конце XIX в. известный немецкий социолог Ф. Теннис. В статье «Замечания о философии Гоббса», он утверждал, что понятия «естественного права» и «естественного закона», как их использует автор «Левиафана», были в моральном и социальном смысле жестом приличия по отношению к английской юридически-правовой традиции, а в методологическом — данью схоластике. Теннис утверждает, что в учении Гоббса нет никакого выведения нормативных теорем (законов) из аксиоматически очевидной идеи человека. «Естественный индивид» Гоббса — понятие опыта, и притом плохо продуманного опыта. По своему содержанию оно насквозь психологично. Соответственно в концепции Гоббса совершается не логический переход от идеальной конструкции к норме, а всего лишь психологически понятное движение от одного эмпирического состояния («естественного», безгосударственного) к другому («гражданскому», государственному). Самое большее, на что может претендовать подобная концепция,— это объяснение post factum, объяснение того, как люди в силу механизма страстей, страхов, расчетов и т. д. оказались под властью неограниченной государственности. «Естественные законы» Гоббса — просто выводы «опытного благоразумия», и он поступил бы последовательно, если бы, во-первых, отказался от их нормативного истолкования, а во-вторых, избегал аксиологических характеристик государственного порядка, говоря не о его безусловном «до-стоинстве», «разумности», «правомерности» и т. д., а просто о его предпочтительности для индивида, наделенного известной душевной и интеллектуальной организацией.
«Естественные законы», заключает Теннис, фигурируют в концепции Гоббса в качестве «пустых пожеланий», «не оказывающих никакого влияния на итоговую политическую программу, и грамотная история государственно-правовых учений должна просто вычеркнуть имя автора «Левиафана» из списка защитников «естественного закона» и «естественного права» 101.
Приговор Тенниса — один из самых суровых и самых продуманных в буржуазном гоббсоведении; многие оценки учения Гоббса, появившиеся в XX столетии, покоятся на заложенном Теннисом понятийном фундаменте. И все-таки немецкий социолог слишком легко справляется с проблемой.
Трудно спорить с тем, что основные смысловые связи Гоббсовой концепции — это психологически мотивированные человеческие решения, в которых гораздо меньше логики (идеальной, нор¬мативной принудительности), чем это требуется для «геометрически строгой» дедукции общезначимых правил общежития. Однако, суть-то проблемы состоит в том, что и не полагать этих правил Гоббсов «естественный индивид» почему-то не может. Он находится во власти изначальной антитетики, не позволяющей ему стать ни автономным исполнителем закона, ни чистым прагматиком.
Попытаемся разобраться во всем этом более обстоятельно, оставив пока в стороне обвинительные вердикты старых и новых критиков Гоббса.
«Естественный индивид» определяется Гоббсом как субъект утилитарно-эвдемонистической активности (себялюбия), наделенный не обманывающим его разумом.
В общем и целом — это та же модель «человека вообще», которую мы можем найти у "Лукреция и Леона Баттисты Альберти, у Спинозы и Толанда.
Своеобразие концепции Гоббса состоит, однако, в том, что здесь начинает ощущаться глубокая конфликтность индивидуального сознания, соединяющего в себе своекорыстие и разум. Гоббсово учение уже чревато вопросами, которыми сознательно задается Гельвеций.
Как возможно, чтобы существо, всей душой устремленное к выгоде, не ошибалось в свою пользу при рациональном исчислении выгод? Как может оно ужиться с объективностью (а это значит с бескорыстием, незаинтересованностью) собственного разума?
Вопросы эти обнажали противоречие, с самого начала свойственное утилитаризму; в концепции Гоббса оно делалось видимым, ощутимым, поскольку субъект утилитарно-эвдемонистического поведения был взят в контексте отчаянной, критической ситуации.
Автор «Левиафана» поступает вполне последовательно, когда заостряет и ужесточает исходную всеобщую формулу утилитаризма. «Каждый стремится приобрести то, что он считает для себя благом, и избежать того, что он считает для себя злом,— констатирует Гоббс вполне в духе своих древних и новых предшественников,— в особенности же величайшего из естественных зол — смерти» 102. В «Левиафане» «постоянная опасность насильственной смерти» 103 приобретает смысл простейшей ситуационной очевидности. Угроза гибели выдвигается на передний план утилитарного сознания, оттесняя заботы о благополучии. Прежде чем думать о счастье, подумай о предотвращении величайших бедствий — такова уточненная Гоббсом максима эвдемонизма.
Неудивительно, что и наиболее общим определением человеческих устремлений становится у Гоббса уже не искание благ, а самосохранение.
Понятие самосохранения указывает одновременно и на обеднение утилитарно-эвдемонистических притязаний . (заботиться приходится не о том, чтобы добиться лучшего, а о том, чтобы по крайней мере выжить), и на их предельную интенсификацию (ни за что другое не борются так отчаянно и жестоко, как за собственную жизнь). Но отсюда следует, что именно в самосохранении человек предельно далек от самоотрешения, которое с самого начала предполагается в объективно судящем разуме.
Интенциональность самосохранения — это страх перед насильственной смертью. Трудно назвать другие произведения в мировой философской литературе, где бы этой эмоции уделялось так много внимания, как в политических трактатах Гоббса. Страх — и интегральное выражение психологического состояния индивида в ситуации «войны всех против всех» 104, и первая в ряду «страстеи, делающих людей склонными к миру» 1иа, и самая надежная психологическая опора «гражданского порядка» 106.
Воздействие страха на человеческое поведение двойственно. С одной стороны, он вразумляет, обессиливая слепые и агрессивные страсти. Субъект страха осмотрителен, а потому восприимчив к доводам разума. С другой стороны, страх сам является сильнейшей из страстей: человек, охваченный боязнью, делается мнительным, суеверным, закрытым для логических доводов или свидетельств «общего опыта». Славословя страх как психологическую предпосылку соблюдения волеустановленного закона, Гоббс одновременно видит в нем виновника совершенно иррациональных действий, бессмысленных низостей и преступлений.
Если бы понятие страха было продумано строго аналитически и до конца, автор «Левиафана» должен был бы прийти к следующему общему выводу: в качестве субъекта самосохранения индивид с самого начала расположен к расчетливому, но предельно тенденциозному взгляду на вещи; ему безразличен мир, как он существует до и после этого индивидуального опыта (т. е. независимо от проблематики выживания).