Смекни!
smekni.com

Константин Леонтьев как орудие русской всеотзывчивости (стр. 1 из 2)

Константин Леонтьев как орудие русской всеотзывчивости

Сергеев С. М.

Меня уже много лет занимает удивительный феномен совершенно очевидного отторжения Константина Николаевича Леонтьева его собственной родной культурой. Легче всего отделаться от этого факта сакраментальным: нет пророка в своем Отечестве. Когда-то ответственность за него можно было возложить на "либеральный террор", позднее — свалить на Советскую власть… В конце 80-х — начале 90-х я искренне думал, что "неозападники" специально "затирают" неудобного им во всех отношениях автора "Среднего европейца…". И вправду, — разве не замалчивали "русского Ницше" в Российской Империи, разве не запрещали великого "выбивателя стекол" в "стране победившего социализма", разве не старались задвинуть "Лермонтова русской философии" на задворки интеллектуальной жизни "демократической России" (чего стоит хотя бы отсутствие леонтьевских трудов в многотомном приложении к "Вопросам философии", при наличии в нем Писарева, Ткачева, Потебни, Кавелина и проч.). Но прошли годы — ситуация изменилась принципиально: оппоненты и запретители Леонтьева наскучили всем, кроме консерваторов либерализма и реакционеров коммунизма; бестселлерами стали книги Тихомирова и Меньшикова, Юнгера и Дрие ла Рошеля; наконец — слыханное ли дело! — Пушкинский Дом взялся за Полное собрание сочинений и писем самого Константина Николаевича. Автор "Византизма и Славянства" на наших глазах приобрел принадлежащий ему по праву статус классика. Но, положа руку на сердце — много ли у него даже и сейчас настоящих, искренних поклонников? Розанов, предсказывавший, что таковых будет "2-3, много 20-30" не слишком сильно ошибался… Сравните скромный успех Леонтьева с триумфальным шествием того же Розанова или с уже просто неприличной для философа популярностью Бердяева… Константина Николаевича уважают очень многие, но любят действительно единицы. Да, он без всякого сомнения — классик. Но я не могу не согласиться и с моим старшим другом, известным скульптором Петром Павловичем Чусовитиным, утверждающим, что Леонтьев — маргинальное явление в русской культуре. В общем, какой-то странный, загадочный, маргинальный классик… В чем причина этого парадокса?

Первое, что сразу же приходит в голову — слишком резкое несоответствие леонтьевских идей гуманизму, владеющему не только сознанием, но и, кажется, даже бессознательным нашей интеллигенции от Радищева до Сахарова. Государственная мощь, духовная дисциплина, воинские доблести, воспеваемые и культивируемые Константином Николаевичем — кошмары типичного русского интеллигента, вызывающие у него уже более трех столетий прямо-таки сартровскую "тошноту". Кроме того, воспитанника гуманистической культуры не может не раздражать неверие Леонтьева в то, что "человек — это звучит гордо", или что "человек создан для счастья, как птица для полета" и т.д. Безочарованный реализм мыслителя в отношении "человеческого, слишком человеческого", его неотразимая критика благодетельного и всеразрешающего прогресса (из наших классиков, пожалуй, только Боратынский может здесь с ним соперничать) способны напрочь лишить современного индивида интеллектуального и душевного покоя (если, конечно, у него сохранились еще интеллект и душа). "Пища крута", — как сказал сам Константин Николаевич. "Леонтьев выглядит убедительнее, но, если с ним согласиться, то жить не захочется", — с замечательной простотой передала мне свои впечатления от изученного ею спора Леонтьева и Достоевского одна неглупая одиннадцатиклассница. Лучше не скажешь…

Но, в конце концов, гуманизм — явление, привнесенное к нам извне. Главный же корень идейного изгойства мыслителя, которого Лев Толстой считал стоявшим головой выше всех русских философов, произрастает непосредственно из национальной почвы. Есть и в идеях, и в самой ментальности Леонтьева что-то глубоко нерусское — об этом еще в начале ХХ века проницательно писали Бердяев и Сергей Булгаков. Какие бы блестящие филиппики не выходили из под его пера, сколько бы не восхищался Константин Николаевич красочностью Азии, он оставался истинным европейцем, европейцем до кончиков ногтей. И цену подлинной европейской культуре он хорошо знал: "Если завтра вся бы романо-германская Европа провалилась бы в глубь океана, как Атлантида, и можно бы было ее судить с полным историческим беспристрастием, — то, конечно, все бы оставшиеся на земле люди должны бы были согласиться, что такой великой, сильной и экстенсивной культуры до нее не было. И едва ли будет и после нее!"

Весьма характерно, что творчество Леонтьева в нашей литературе решительно стоит особняком, а в европейских — имеет многочисленные параллели. Сравнение с Ницше стало уже банальностью, не перестающей, однако, удивлять близостью исходных позиций русского и германского мыслителей, никогда даже не слыхавших друг о друге. Вполне очевидна перекличка и с французскими католическими неоромантиками конца XIX века — Барбе д'Оревильи, Вилье де Лиль-Аданом, Гюисмансом, Леоном Блуа… С.Л. Франк вспоминал в этой связи Бодлера и Ибсена. Ю.П. Иваск подобрал еще более экзотические аналогии: Гобино и Доносо Кортес. Ю.С. Карцов называл Константина Николаевича "русским Флобером". Действительно, "леонтьевским" афоризмам автора "Госпожи Бовари" несть числа: "эстетика есть истина", "масса всегда состоит из идиотов", "я ненавижу демократию"… Ну и наконец: "Что касается прогресса, я плохо схватываю идеи не совсем связные. Все, что в этом направлении — мне докучает безмерно. Современную тиранию я ненавижу, потому что она глупа, слаба и сама себя боится, но к древней тирании я питаю глубокий культ и признаю ее величайшим выражением человеческого духа".

А вот несколько параллелей, обнаруженных лично мной. Честертон в "Оротодоксии" (1909) утверждает, что "христианству всегда была присуща здоровая ненависть к розовому" ( как не вспомнить леонтьевские инвективы против "розового христианства" Толстого и Достоевского). Жорж Бизе восклицает в одном из писем: "Ваш прогресс, неизбежный, неумолимый, убивает искусство. … Общества наиболее зараженные суевериями были великими двигателями в области искусства… Как музыкант, я объявляю вам, что, если вы уничтожите адюльтер, фанатизм, преступность, заблуждения, сверхъестественное, — не будет никакой возможности написать ни одной ноты". Если бы не "музыкант" и не "ноты", можно было бы обмануться и принять сей текст за фрагмент неизвестного письма автора "Среднего европейца…"

Перенесемся из царства муз в политическую жизнь Европы 1920-1930-х гг. Когда Муссолини попросили в одной фразе выразить смысл фашизма, он ответил: "Мы против удобной жизни". Пусть не всю леонтьевскую философию, но одну из ее важных сторон эта сентенция выражает очень точно. Вообще, по стилю своему (культ силы и войны, антилиберализм, активизм) Леонтьев более всего напоминает лидеров итальянского фашизма, правда, скорее д'Аннунцио, чем Муссолини.

Примеры можно множить и множить… Но и так очевидно: Леонтьев — явление именно европейской культуры, возникшее в самом авангарде ее движения, на полшага опережая самых смелых его разведчиков. Таких европейцев, как Константин Николаевич у нас можно пересчитать по пальцам. Конечно, какие-нибудь пыпины, стасюлевичи, лавровы были гораздо более образованными, чем он. Но одно дело — книжки, другое — жизнь. Леонтьев — именно органический европеец, каким-то чудом впитавший века западной культурной работы не в сознание только, но, кажется, в саму кровь. Это — дар, природа, а не приобретение ума. Перефразируя Бердяева, Степуна и П.П. Перцова, я бы назвал Леонтьева романско-католическим типом на русской почве. Иными словами, он принадлежит к направлению европейской мысли, утверждавшему как основу общественного бытия иерархизм и аристократизм.

Иерархический принцип для Леонтьева гораздо важнее монархического. "Сами сословия или, точнее, сама неравноправность людей и классов важнее для государства, чем монархия — объясняет он, — … Сословная монархия, конечно, лучше и тверже аристократической республики, но аристократическая республика все-таки надежнее эгалитарной монархии…" Не очень много мы найдем в его трудах рассуждений о сущности монархической государственности, зато более чем достаточно — о роли родовитого дворянства и о неких харизматических "вождях", которые будут "властвовать беззастенчиво" и в которых надо "верить". Ни о каком императоре, короле или царе он не говорит с таким воодушевлением, как о Бисмарке и Скобелеве. Гибель сословности есть гибель культуры — вот основной тезис леонтьевской социальной философии. В противоположность основному направлению русской литературы XIX века с ее "народопоклонством", с ее "униженными и оскорбленными", Константин Николаевич проповедовал, что "молодой, красивый, храбрый, знатный и богатый воин… это вечный и лучший идеал человека в земной жизни. Поэт и монах — вот только кто может равняться с воином". Соответствие своему идеалу в отечественной словесности он находил только в двух толстовских персонажах — Андрее Болконском и Алексее Вронском. Яркие, сильные личности, умеющие повелевать "массой" — главный столп государственного здания: "…Я за православную Родину меньше буду бояться с такими … людьми, как Скобелев, Лермонтов, Потемкин Таврический, чем с такими … как …Акакий Акакиевич и даже Максим Максимыч…"

Что такое аристократизм в метафизическом плане? Это — форма. Чем оформленнее явление, чем строже его границы, тем оно благороднее. Именно яркость и четкость формы создали неотразимое обаяние романо-германской цивилизации. Естественно, что у Леонтьева категория формы является ключевой: "Форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться. … Страстная идея ищет всегда выразительной формы". С этой точки зрения Россия казалась Константину Николаевичу страной еще не нашедшей своего неповторимого стиля и, следовательно, пока еще не могущей претендовать на статус особого культурно-исторического типа. Леонтьевские требования к оригинальности были немалыми: "…Мы желали бы, чтобы Россия ото всей Западной Европы отличалась настолько, насколько Греко-Римский мир отличался от азиатских и африканских государств древней истории или наоборот". С высоты такой задачи понятно, почему мыслитель "готов был ненавидеть русский ум и русский вкус за недостаток творчества и стиля", почему он горько жаловался, что "до сих пор, кажется, в истории не было еще народа — менее творческого, чем мы. …Мы сами, люди русские, действительно, весьма оригинальны психическим темпераментом нашим, но никогда ничего действительно оригинального, поразительно-примерного вне себя создать до сих пор не могли".