ней разобраться, пытаться понять себя и других.
Тем самым мы незаметно подошли фактически к знаменитой
философской проблеме, весьма роковой, о которой было сказано, как
известно, очень много и всегда с суровыми оценками, - проблема так
называемой непознаваемой "вещи в себе". Между тем для Канта (как мы
можем теперь судить) понятие "вещи в себе" и было связано с той
простой, в сущности, философской дилеммой, вырастало из неминуемого
допущения вот того дифференциала ("мыслю, что я мыслю", "думаю, чтоя
думаю"), о котором я только что говорил. Так что здесь существует
неизбежное различие.
В самом деле, когда мы сталкиваемся, например, с феноменом
любви, то так или иначе допускаем, что ее внешнее выражение (то, как
она реализуется, высказывается, проявляется в тех или иных поступках)
может порой не иметь ничего общего с действительным положением дела.
И, следовательно, по явлениям нельзя судить о том, что является.
Поэтому отвлеченная духовная мудрость и гласит - она зафиксирована не
только в философии, но и в религии, - что лишь тот может судить по
поступкам, кто видит наши сердца до дна. То есть, для кого нет ничего
скрытого, как для Бога. Я имею ввиду известную метафору Бога как
судьи. В каком смысле? А в том смысле, что лишь для него нет различия
между явлением и вещью в себе: что это не обычное человеческое
существо, способное соверщать подмену действительного чувства или
действительной мысли своим эмпирическим чувством или своей мыслью. То
есть существо, которое не хочет расставаться с привычной ему жизнью,
подставляя в этом случае под действительную мысль или действительные
чувства массу подменных образований. Существуют целые слои, в которых
начинает в результате жить тот или иной мысленный предмет только
потому, что человек не хочет расстаться с самим собой. С самим себе
любезным. Это, так сказать, удобные ему истины, удобные ему чувства,
продолжающие его выживаемость или приспособление в условиях
окружающей среды, положения и т. д.
Из этой принципиальной вещи и вырастает очень сложная техника
философского анализа. Собственно сам язык философии вырастает вот из
того, что я только что описал. Но для того чтобы нам согласиться с
этим и понять (и мне, и вам) суть дела, нужно сделать еще один шаг.
Для этого я поставлю ту проблему, кторую сформулировал в терминах
"явления" и "вещь в себе", несколько иначе, поверну ее для
наглядности другой стороной. В свое время Владимир Лефевр придумал
для своих задач (он занимался рефлексивными играми) очень хороший
пластичный образ, которым я воспользуюсь.
Представьте себе домино, но не обычное, а с цифрами, написанными
на обеих сторонах фишек. Причем на одной (скажем, видимой нам
стороне) - одни цифры, а на другой, невидимой нам стороне, но видимой
другому существу, которое и двигает фишки домино, - другие цифры. Оно
двигает их по законам арифметики и сообразно своим описаниям.
Например, там написано на одной фишке - один, на другой - два, и оно
хочет получить три и соответственно складывает их. Но на нашей
стороне пришли в движение совсем другие цифры. И совсем в другом
порядке и последовательности - для нас непостижимой. Не видя лицевой
стороны фишек, мы в принципе не можем увидеть никакого
умопостигаемого порядка движения цифр на нашей стороне. На нашем
экране. Сравните эту проблему с принципиальной возможности
фундаментального различия между "вещью в себе" (я специально взял
этот известный термин, хотя, как вы теперь понимаете, его можно
заменить другим - он не обязателен) и тем, как вещь является.
Закрепим это различие.
Ну, ясно ведь, что человек, который действительно любит, может
вести себя совсем не так, как ведут себя любящие. Например, поведение
Данте, любящего Беатриче, не имело ничего общего с поведением
любящих. И судить по тому, как он себя вел, о его любви невозможно.
На своем отвлеченном языке (а у Данте весьма отвлеченный духовный
язык) он говорил: все внешнее ничто. То есть все только внутри, а
вовне ничто. Как бы я не поступил, это не похоже на то, что я
чувствую. И ничего общего с этим может не иметь. Он ведь в принципе
не хотел на Беатриче жениться. Именно потому, чтоон любил ее,она
должна была оставаться женщиной, с которой не выполняются обычные
акты супружеской жизни. В том числе и потому, что он боялся за нее.
Или, скажем, известное целомудрие Христа, который явно не знал женщин
еще и потому, что он слишком высоко ценил, высоко ставил чувство
человеческой любви как таковой и считал его опасным для тех, кто мог
оказаться реальным эмпирическим объектом этой любви. В любви Христа
могла сгореть любая подруга. Это одна из причин - я ведь говорю о
символах, расшифровываю символы - нашего обращения к философии в
случае разговора о том, о чем на другом языке мы не смогли бы
разговаривать, не запутываясь в бесконечных противоречиях.
Так вот, возвращаясь к тому, о чем я говорил. Значит, мы снова
имеем ситуацию, когда перед нами нечто, скажем, та сторона экрана, к
которой мы не можем перейти никаким продолжением наших операций на
этой стороне экрана. То есть продолжением наших логических сил. Сил
нашего мышления. И отсюда, введя все это, я сделаю такой вывод, что
есть, следовательно, вещи, знание которых или понимание которых для
нас совершенно непостижимо. Мы не можем представить, что мы можем это
понять, но... при условии, если бы уже не понимали. Или уже не знали,
поскольку это "уже" и есть возможность нашего сознания.
Итак, я ввел прблему вещи и явления вещи, внутреннего внешнего,
в рамки проблемы эмпирии и теории, или мысли теории. Есть какая-то
мысль, к которой мы не можем прийти продолжением обработки эмпирии;
которую мы не можем знать из опыта, как, например, невидимую для нас
сторону домино, поскольку это имеет отношение к сознанию. А последнее
фактически есть связность одного с другим. То есть связность с тем,
что мы не могли бы понять, если бы уже не понимали. В этом смысле
иметь сознание - значит иметь тавтологию: понимаем, потому что
понимаем. Сошлюсь на простой геометрический пример того, что в
принципе нельзя получить из опыта, с одной стороны, и с другой
стороны, что нельзя понять, если уже не понимал.
Допустим, у нас есть понятие кривой или постоянного искривления.
Если мы имеем кривую, которая имеет постоянную кривизну или
постоянный коэффициент искривления, то доказуемо, выводимо из
имеющегося у нас знания, что такая кривая пересечет самое себя. Но
будет ли это пересечение кругом, из этого не выводимо. Если есть
круг, то мы увидим круг. Но получить его, ожидая, что кривая где-то
пересечется, невозможно. Поэтому, кстати говоря, одни философы (я
имею в виду прежде всего Платона) и прибегали в этом случае к понятию
"идеи", а другие, как, например, Декарт, - к понятию "врожденной
идеи". Кант же называл такие вещи просто "чистыми созерцаниями",
подчеркивая тем самым, что мы можем понять что-то в мире в терминах
причины только тогда, когда понятие причины у нас уже есть. Значит,
это всегда взаимоотношение с иным, к которому мы не можем непрерывным
образом перейти продолжением своих собственных сил. И вот это место
перехода, или место связности, и есть сознание, которое у нас есть
или нет. То есть сознание - это место. В топологическом смысле этого
слова. Приведу еще один пример.
Представим себе, что перед нами существа, говорящие на каком-то
языке. Я утверждаю, вслед за Гумбольдтом, вслед за Кантом, вслед за
многими другими философами и лингвистами, что, не зная, не имея
понятия языка, мы вообще не обнаружили бы действие механизма языка:
заметив что-то странное, в принципе никогда не могли бы понять, что
это такое. То есть от своей лицевой стороны домино никогда не смогли
бы перейти к другой стороне, никогда бы не знали, что это - язык. Так
же как, не имея понятия о театре, никогда не смогли бы понять, что
происходит на сцене, наблюдая театральное действие, разыгрываемое
какими-то существами. Кстати, лет десять назад, развивая метафору
театра, я случайно обнаружил нечто близкое у великолепного
аргентинского испаноязычного писателя Хорхе Борхеса. В одном из его
рассказов говорится об арабском ученом, который сидит и переводит
трактат Аристотеля о поэтике: и ему нужно перевести слово "театр". А
рядом во дворе играют два мальчика, и в их игре проскальзывают
какие-то рудименты театральной игры. И он переводит странным образом,
не понимая ни текста Аристотеля, ни того, что делают мальчики, -
почему? Потому что он уже не понимает. У него нет еще понятия таетра.
И все - и ничего с этим не сделаешь.
Следовательно, язык, который мы могли бы понять, а мы понимаем,
потому что уже имеем язык, нуждается для этого понимания в каких-то
постулатах или аксиомах. Назову одну из таких аксиом: язык есть нечто
целостное. То есть я хочу сказать тем самым, что, вступив в ту
область, которую я назвал сознанием, мы еще имеем дело с такими
вещами, которые мы должны принять как возникающие сразу и целиком и
не поддающиеся складыванию по частям и в последовательности. Ни один
язык нельзя получить по частям. Так он не возникал. А как он
возникал? Как возникает понятие квадрата или круга в нашей голове?
Философ может ответить, что здесь действует всесвязность сознания,
что это уже есть. И только если есть, то может быть понято. Значит,
это как бы некий свидетель и судья одновременно; некое всевидящее
существо, совмещенное с состоянием нашего сознания, когда даны эти
вещи. Сознание как свидетельство обо всех этих вещах или об иномирах.
Назовем их условно так. Ино-мирные - значит те, которые мы не можем