«Выражение той мысли, что разум господствует в мире, находится в связи с ее дальнейшим применением, которое нам хорошо известно, а именно в форме той религиозной истины, что мир не предоставлен случаю и внешним случайным причинам, но управляется провидением», и в исторически базисных феноменах – изменениях позволяет увидеть поступательное движение ко все более содержательным и высоким ступеням духа и его свободы. Логос космоса, по Гегелю, есть мировой дух, который являет себя преимущественно не в природе, но в историческом мире человека, поскольку человек сам по себе – знающий и самосозидательный дух. Этот, лишь в человеке возвращающийся к самому себе, абсолютный дух есть одновременно воля и, значит, «дух свободы». Ведь если к рассмотрению всемирной истории не приступают с уже определившейся мыслью, с познанием разума, то следует, по крайней мере, твердо и непоколебимо верить, что во всемирной истории есть разум и что мир разумности и самосознательной воли не предоставлен случаю, но должен обнаружиться при свете знающей себя идеи.
Здесь не место показывать, насколько гегелевская философия мировой истории определяется примером христианской теологии истории с ее представлением о движении к конечной цели, осуществляющей ее смысл, причем обмирщая ее. Нужно удовлетвориться констатацией совершенно изменившегося смысла истории и спросить себя, почему греческая философия оставляла историю историкам и никогда не делала ее предметом философского знания. Сам Аристотель, который был другом и учителем Александра Великого, достигшего дальних тогда пределов Востока и основавшего мировую империю, не посвятил истории ни одного сочинения, хотя размышлял обо всем прочем: о небе и земле, растениях и животных, политике и этике, риторике и поэтике. Было бы абсурдом думать, что Аристотель мог бы увидеть в Александре «мировой дух», как это случилось с Гегелем при виде Наполеона, так как это означало бы допустить, что Логос вечного космоса мог бы войти в бренную прагматическую историю смертных людей. Несмотря на отсутствие у них всемирно-исторического мышления, нельзя полагать, что греки еще не знали истории и не пережили ее в «подлинном» смысле. Греческие историки изучали и описывали историю крупных политических событий. Отцы церкви развивали на основе иудейских пророчеств и христианской эсхатологии теологию истории, каковая (история) длилась от Творения до Судного Дня и Спасения; современный постхристианский человек измыслил философию истории, которая реализует теологический принцип Священной истории в земном выполнении ее смысла. Христианские упования на будущее воздаяние хотя и утрачены для современного исторического сознания, но установка как таковая остается неизменной. Она пронизывает всю послехристианскую европейскую мысль и все ее попечения об истории, с ее «зачем?» и «куда?». И не только радикальная философия прогресса Кондорсе, Сен-Симона, Конта и Маркса эсхатологически мотивирована будущим, ничуть не меньше им пронизаны отрицающие прогресс теории упадка, среди которых наиболее видной сегодня является теория фатального прогресса.
Греческая история не обосновывалась будущим и потому мыслила его как случайное, не упорствовала во мнении, будто все прошедшее обретет свой смысл только в будущем. Она исходила из убеждения, что последующие события подчиняются тому же закону, что и предшествующие, поскольку природа человека существенно не меняется и «природа всех вещей – появляться и исчезать» (Фукидид). Полибий, который был свидетелем упадка Македонского царства и возвышения Рима, стремившегося к мировому господству, находит уместным вспомнить пророческие слова Деметрия из трактата «О судьбе», сбывшиеся через 150 лет после завоевания Александром Персидского царства. «Даже если ты охватишь взором не бессчетное число времен или многие поколения, но лишь последние 50 лет, ты прочтешь в них неумолимость судьбы. Я спрашиваю тебя, считаешь ли ты возможным, что через пятьдесят лет персы или (...) македонцы (...), если бы Бог предсказал им будущее, поверили бы когда-нибудь, что к тому времени, в котором мы живем, даже имя персов совершенно бы исчезло, персов, которые владели почти всем миром, и что македонцы, имя которых было до сих пор едва известно, сейчас стали бы властителями всего? Но это судьба, которая никогда не заключает договора с жизнью, но всегда нарушает наши расчеты новыми ударами и заставляет признать свою силу, уничтожая наши надежды. Так же сейчас эта судьба, одарившая македонцев целым Персидским царством, делает для всех людей очевидным, что преподносит им эти благодеяния до тех пор, пока не решит распределить их иначе».
В том же смысле приводит Полибий, друживший, будучи греческим эмигрантом, с римлянином Сципионом, его суждение по поводу разрушения Карфагена: та же судьба, которую готовило римское владычество своему врагу, постигнет когда-нибудь и Рим, так же, как некогда она постигла Трою. Полибий к этому добавляет, что было бы трудно найти другое выражение, которое бы было столь глубокомысленно и так приличествовало бы государственному деятелю. Думать в мгновение триумфа о возможных ударах судьбы – достойно великого мужа. Как можно не признать превосходство этой надысторической мудрости в сравнении с иллюзиями современного исторического сознания? Трудно представить современного государственного деятеля, способного сказать после победоносного окончания последней мировой войны, как Сципион после разрушения Карфагена: «Та же судьба, которую уготовили мы теперь Берлину, постигнет когда-нибудь Москву и Вашингтон!» Современное историческое сознание, приученное к Гегелю, Канту или Марксу, не может больше в мысли свести воедино будущее с прошлым, так как не допускает возможности того, что все земное бренно. В этом пункте древнегреческое и христианское представления об истории совпадают и противостоят современной вере в прогресс. То, что политические государства умирают так же, как и человек, хотя живут несколько дольше, для Августина не менее очевидно, чем для Полибия.
Но не стоит ограничиваться только греческими и христианскими свидетельствами. В Японии было издавна принято и считалось благопристойным после завершения войны важным сановникам и военачальникам удаляться в буддийский монастырь, – не потому, что они капитулировали, но потому, что благодаря своей человеческой зрелости и прозорливости знали о непрочности всего человеческого.
Различие классического и современного типов исторического сознания проявляется уже словесно: у греков и римлян не было специального слова для того, что мы обозначаем существительным «история» в единственном числе; они знали только истории («historiae») во множественном числе. Мы различаем в немецком языке «Geschichte» и «Нistoгiе», причем слово «Geschichte» подразумевает событие, а «Нistoriе» – слово греческое, иностранное, каковым обозначают известие, сообщение о происходящем. Гегель, отталкиваясь от этого различия, подчеркивал существенную связь между «res gastae» и «historia rerum geatarum», ибо собственно историческое действие и происшествие одновременно как бы и историческое сознание и историческое повествование о нем. Народы, лишенные исторического сознания, не имеют собственной истории, даже если с ними очень многое произошло. Поэтому принцип Гегеля в изложении мировой истории – движение к свободе, т. е. осознание самого себя в инобытии как пребывающего в себе самом – в сущности есть прогресс «в осознании» свободы. Лишь знающая саму себя свобода самодеятельно может стать действительным миром свободы. Эта возведенная Гегелем в принцип конститутивная связь исторического сознания и событий для греческой мысли так же чужда, как и вся онтология сознания-бытия, исток которой в христианском опыте самопознания и последствием которой явилось «умаление» ничего не знающей о себе «природы» в сравнении с осознающим себя «духом». Слово «история» в греческом языке подразумевает действие, являясь отглагольной формой, и означает просто известие, ознакомление, сведение и сообщение, но никак не особенную, выделенную предметную область, которую в качестве истории духа следовало бы отличать от природы, и отнюдь не исторический мир в отличие от природного мира. Классические историки сообщают истории и не измышляют никакой осмысленно развивающейся всемирной истории. То, что они узнают и сообщают, есть прагматика (рragmata), т. е. события, проистекающие из общественно-политических обстоятельств и действий людей, а не просто случающиеся от природы. Но сама по себе и для себя история может относиться ко всему вообще известному и, следовательно, также и к природным явлениям «historia naturalis» (Плиний). На греков глубокое впечатление производил вещный порядок и красота видимого мира. Ни одному греческому мыслителю не пришло в голову отождествить этот соразмерный неизменный космос с преходящей прагматикой человеческих историй в мировой истории. Геродот, Фукидид и Полибий изучали великие события и деяния своего времени и сообщали о них, но ни война греков с персами, ни Афин против Спарты, ни завоевание римлянами мирового господства не давали повода философам-современникам к философскоисторическому конструированию. Причина отсутствия такой философии истории вовсе не в равнодушии к важным свершениям, но в ясном понимании того, что об однажды случившемся и изменчивом можно лишь сообщить или сочинить истории, но получить о нем истинное знание нельзя. Классические философы не тематизировали историю, не задавались вопросом о смысле мировой истории, потому что они, как философы, размышляли об едином и целом природном сущем и о вечно-сущем, а меняющиеся судьбы истории, которые могли бы быть и иными, предоставили политическим историкам.