Е. Н. Бекасова
Древнерусской книжности, как и другим средневековым литературам, была свойственна не только синхронность её исторического развития, но и диахронное сосуществование разновременных текстов — старой рукописной традиции, переработанных на её основе и вновь созданных.
С принятием христианства восточного образца в Киевской Руси начинают переписываться, переводиться и обрабатываться памятники, бытовавшие в Византии и Первом Болгарском царстве: греческие и старославянские переводные библейские книги, церковноучительная и житийная литература, исторические и апокрифические сочинения, а также произведения учеников Константина и Мефодия и их последователей — «Шестоднев» Иоанна Экзарха, церковно-учительные сочинения Климента Охридского, Константина Преславского, Козьмы Пресвитера и др.
Так на Руси складывался «некий общий фонд литературных произведений восточносредиземноморского культурно-исторического ареала. Среди них и общий славянский фонд, тесно связанный с письменной культурой Византии. В рамках славянского фонда происходил свой обмен культурными и литературными ценностями» [6, с. 49]. При этом, как предполагает А. Н. Робинсон, «традиционно-диахронные процессы в древнерусской литературе были более устойчивыми, чем в средневековых западноевропейских литературах» [15, с. 44].
Одной из важнейших причин такого направления в деятельности древнерусских книжников является прежде всего то, что в Киевской Руси овладение книжным богатством, в первую очередь через посредство славянской письменности, становится задачей государственного значения. Об этом времени интенсивного книгообмена и книжного воспроизводства имеются сведения в Повести временных лет в статье под 1037 г.: Ярослав «собра писцт многы и прекладаше отъ грекъ на словтньское письмо. И списаша книгы многы, ими же поучащеся втрнии людье наслажаются ученья божественного. Яко же бо се нткто землюразореть, другый же настеть, иные же пожинають и ядять пищу бескудну, тако и сь. Отець бо сего Володимеръ землю взора и умягчи, сь же настя книжными словесы сердца втрных людий: а мы пожинаем, ученье приемлющее книжное» [13, с. 66].
Благодаря такой книжной деятельности, тесно связанной с письменностью грекославянского мира, в Киевской Руси постоянно пополнялся и своеобразно культурно и филологически перерабатывался общий фонд текстов. Как отмечает А. Н. Робинсон, «широкие международные литературные связи русских книжников, их инициативность в отборе переводных памятников, необычайная интенсивность переводческой работы — всё это повлекло за собой быстрое формирование в Киевской Руси переводческо-литературной школы», обладавшей «самостоятельными профессиональными традициями, приёмами стиля, особенностями языка, которые существенно отличали её от переводческой деятельности болгар и чехов», удовлетворявшихся более «однотипными памятниками (разными жанрами церковной литературы) и стилистически более ограниченными формами старославянского языка» [15, с. 77—78].
Всё это позволяло древнерусским книжникам не только самостоятельно отбирать и переводить с греческого языка такие византийские памятники, которые отсутствовали в болгарской литературе, например известные всему культурному миру средневековья «Александрию» (о жизни Александра Македонского) и «Историю иудейской войны» Иосифа Флавия, но и выходить за пределы канонических рамок старославянских текстов, в том числе наиболее авторитетных. Об этом весьма убедительно свидетельствует текстологическое исследование Л. П. Жуковской [7, с. 352] 550 сохранившихся списков Евангелия, показавшее как тщательность воспроизведения наиболее востребованного текста Священного писания, так и большую, чем в других славянских ареалах, индивидуальность книжника, обусловленную его образованием, опытом, ориентацией на определенные традиции скриптория.
Сплетение данных обстоятельств не в полной мере учитывается некоторыми исследователями в их построении языковой ситуации Древней Руси, что закономерно приводит к утверждению исключительности старославянского языка как единственного литературного языка (Б. О. Унбегаун, Н. И. Толстой, Б. А. Успенский и др.). Однако даже сторонники адмирала А. С. Шишкова, представляющего «славенский» язык как источник и «корень» русского литературного языка, не могут полностью игнорировать оригинальность древнерусских текстов, вследствие чего возникает миф о «чередованиях двух языков и зависимости выбора языка от языковой установки» [19, с. 44], весьма привлекательный для упрощённого истолкования сложнейших вопросов генезиса русского литературного языка. Такая аксиома требует и соответствующего «притягивания» к ней языковых фактов, что наиболее ярко проявляется в трудах Б. А. Успенского, который для доказательства своей теории диглоссии в Киевской Руси приводит примеры из произведений Московской Руси с весьма некорректным оправданием — «мы вправе вообще привлекать к рассмотрению и относительно более поздние факты, проецируя их на древнейшее языковое состояние» [там же]. Такую сомнительную методику Б. А. Успенского А.М. Камчатнов назвал «передержкой, недопустимой в научной работе» [8, с. 53], однако ещё И. И. Срезневский более полутора веков назад предвидел «необоснованную уверенность смотреть на судьбу русского языка как на призрак воображения» и указал на её причины — «порывы ложного патриотизма или космополитизма», «слабости соображения и ложной уверенности» [17, с. 25, 34].
Оставляя в стороне сомнительность доказательств Б. А. Успенского процесса «осла- вянивания» русского языка на примере произведений Ивана Грозного и протопопа Аввакума, соединявших достоинства церковнославянского языка, тексты которого знали, в том числе и наизусть, с возможностями русского языка для достижения своих коммуникативных целей, следует отметить, что такое переплетение двух близкородственных языковых начал в составе восточнославянского литературного языка не требовало перевода, потому что церковнославянский язык был понятен православным и — более того — воспринимался как свой, но только функционирующий в богослужебных книгах и обслуживающий религиозный культ. В этом плане, как утверждает В. В. Виноградов, «структура народной восточнославянской речи, если оставить в стороне произносительные различия, приведшие вскоре к создание особого “церковнославянского произношения” (согласно открытию А. А. Шахматова), была очень близка старославянскому языку как в грамматическом, так — в значительной степени — и в области словаря» [1, с. 255]. Более того, до процесса падения редуцированных системы славянских языков, в том числе и сакрального, ограниченного богослужебными текстами старославянского языка, были настолько близки, что ряд исследователей настаивает на определении XI—XII вв. как «времени позднего праславянского языка», когда «структурные различия между южнославянским и восточнославянским диалектами праславянского языка ещё нельзя считать языковыми» [8, с. 38—39].
Несмотря на спорность расширения границ праславянского периода, нельзя не отметить, что до сих пор достоверно не определён генетический статус ряда языковых явлений типа имперфект, дательный самостоятельный и под. [11], рассматриваемых как диагностирующие признаки, на основании которых нередко делаются выводы о принадлежности текста к русскому или церковнославянскому языкам. По мнению В. В. Колесова, «неразработанность церковнославянского языка в научном отношении мешает указанию соответствий по всему фронту» [9, с. 261], в частности, в настоящее время утверждается восточнославянское происхождение ряда неполногласных форм, которые были традиционно востребованы в исследованиях генетически соотносительных рефлексов именно в силу бесспорности их южнославянского происхождения и широкой представленности в древнерусских памятниках письменности [9, с. 84; 11, с. 176]. К сожалению, до сих пор актуально мнение В. В. Виноградова о том, что «при современном состоянии источников и знаний о старославянском и древнерусском литературном языках все эти разновидности старославянизмов в составе древнерусского литературного языка не могут быть очерчены и установлены со всей полнотой и определённостью» [2, с. 91].
Однако «втискивание» разнообразия древнерусского языка в прокрустово ложе старославянского языка делает научно некорректное предположение о чередовании двух языков весьма востребованным. В частности, А. И. Горшков, критикуя учёных, «которые убеждены, что в одном произведении и даже “на коротких дистанциях” древнерусский автор мог свободно пользоваться двумя разными языками: оставлять церковнославянский и переходить на русский или наоборот», иронично анализирует сентенцию Д. С. Лихачёва: «“Литературный этикет требовал иногда быстрых переходов от одного языка к другому. Эти переходы совершались порой на самых коротких дистанциях: в пределах лексики одного предложения”. Если стать на эту точку зрения, то и процитированное высказывание Лихачёва следует считать написанным на разных языках» [5, с. 89]. Аналогично расценивает такие подходы к оценке своеобразия языка древнерусских памятников и А. М. Камчатнов, также пользуясь предложенной Б. А. Успенским псевдонаучной проекцией «более поздних фактов на древнейшее языковое состояние»: «Если мы в простоте сердца думаем, что предложение “Патриоты восстали против тирана” написано по-русски, то мы глубоко заблуждаемся: на самом деле литературный этикет потребовал от нас быстрого перехода от латинского (патриот) к славянскому (восстали), затем к русскому (против) и, наконец, к греческому (тиран)» [8, с. 48].
Следует также отметить, что литературный приоритет старославянского языка нередко влечёт за собой отказ от рассмотрения языка как исторической категории. Сохранение в богослужебных текстах целого ряда черт, свойственных всем славянским языкам в определённый период их сосуществования, в этом случае рассматривается как сугубо старославянская черта. В связи с этим достаточно упомянуть учебное пособие М. Л. Рем- нёвой «Пути развития русского литературного языка XI—XVII вв.», где одним из критериев разграничения языков является наличие перфекта в русском и аориста и имперфекта в церковнославянском [14]. Однако о недопустимости такого подхода к исследованию истории языка предупреждал ещё И. И. Срезневский: «Всего более может мешать уверенность, при которой позволяют себе оставаться многие <.. .> что в старых памятниках наших формы языка, отличные от нынешних, чуть ли не все взяты книжниками из старославянского, а в народе никогда не были» [17, с. 34].