П. Серио
Связь между типом политики, осуществляемой режимами различных социалистических стран, и способом словесного выражения этой политики, как правило, не подвергается сомнению. Так, недавно обсуждался "свинцовый язык" китайского режима и был сделан вывод о том, что "деревянный язык" в СССР умер (газета Le Monde, май и июнь 1989). Однако читатель найдёт здесь исследование не политического языка в странах Восточной Европы, а того, что в самих этих странах о нём говорится. Объектом данного исследования является метадискурс о деревянном языке, складывающийся именно там, где этот язык функционирует. При этом мне кажется возможным попытаться решить две задачи: выделить образ языка, работающего в этих метадискурсивных текстах (или дискурс о языке другого), и исследовать оригинальный подход разных стран Восточной Европы, сравнивая их отношение к "политическому языку".
Моя гипотеза заключается в установлении связи не столько между политикой и её дискурсом, сколько между эпистемологической установкой по отношению к паре язык / власть и степенью развития политической рефлексии, причём сама эта связь зависит как от местных обстоятельств, так и от национальной специфики каждой из этих стран.
Представленные здесь тексты были собраны исходя из их доступности и для того, чтобы показать различные условия их создания: различны их авторы - лингвисты, социологи, журналисты, различен сам их предмет: язык буржуазного противника, язык пропаганды коммунистической власти, свой язык. Но во всех случаях сам объект этих текстов совершенно однороден: мы имеем дело с металингвистической рефлексией, топологией языка другого и своего языка, плохого языка и хорошего языка. Этот объект-язык может называться nowo mowa (Польша: "новояз", "newspeak", "novlangue"); jezyk propagandy (Польша: "язык политической пропаганды"); "официальная пропаганда" (П. Фиделиус, Чехословакия); "тоталитарная пропаганда" (там же); "пропагандистские слова" (там же); "пропагандистский дискурс" (там же), "язык буржуазной пропаганды" (СССР); "язык политики" (там же); politicki govor (Сербия: "политическая речь") jezik mnoznicnih obcil (Словения: "язык средств массовой информации") uradovalni jezik (там же: "бюрократический язык"). Какова степень метафоризации в выражении "язык" пропаганды, бюрократический "язык": идёт ли здесь речь о языке? Происходит ли в социалистических странах появление нового "языка", которому лингвисты становятся свидетелями, как астрофизики, наблюдающие рождение новой звезды? Или же это всего лишь удобная метафора, поспешное сравнение? Тогда какие последствия имеет этот терминологический сдвиг?
Как организуется эта топология, что такое другой язык, тот, который не сделан из дерева? Как будет определяться альтернативный язык (настоящий язык, свой язык, и т.д.)? Последний, но не по значимости, вопрос: какое отношение имеют ко всему этому лингвисты? Читатель найдёт здесь попытку типологии, построенную на принципе расстояния от объекта: следуя логике, восходящей к М. Бахтину, речь идёт о классификации по признаку метадискурсивного отношения, по степени интерпретации Себя и Другого.
1. Язык другого - это другой язык
На одном конце шкалы отчуждённости, как мы её представляем, можно обозначить максимальное расстояние между наблюдаемым объектом и наблюдателем. Тем не менее, этот объект наблюдается не с точки зрения Сириуса, потому как он определяется как язык противника, антимодель, от которой свой язык должен радикально отличаться. Такая позиция отражена в издании "Язык и стиль буржуазной пропаганды", вышедшем в Москве в 1988 году. Это сборник статей, явно предназначенных для журналистов, но, что интересно, написанных лингвистами и психолингвистами МГУ. Эта работа мало соответствует образу той перестройки, которую себе представляют на Западе. Если, конечно, не интерпретировать этот анализ политического дискурса в США (война во Вьетнаме, Никарагуа) и в Великобритании (Фолклендская война) как пример "Эзопова языка", столь любимого Чернышевским: как обходной способ избежать цензуры, чтобы на самом деле говорить о деревянном языке советской власти.
Проблематика книги сразу располагается "в духе нового мышления" (с. 5) и отсылает к выступлению М. Горбачёва на 27 съезде КПСС в 1986 году. В то же время, неоднократно настаивается на международном положении в плане "обострения идеологической борьбы" (с. 9, с. 33). Таким образом, роль лингвистов является ключевой для "выявления закономерностей использования лингвистического аппарата в буржуазной пропаганде" (с. 3). Эти лингвисты работают в рамках "марксистского языкознания", которое определяется как "системный подход к языку, неразрывность связи языка и мышления, подход к языку как к социальному, общественному явлению" (с. 9).
Лингвистическая дисциплина, призыв к которой здесь звучит, - это "марксистская прагматика" (с. 14). Цитаты берутся чаще из прагматики англо-американской (Сёрль, Грайс, Хэллидей), чем из "марксистской прагматики", которую надо ещё определить. Постоянно предполагается, что этот прагматический подход будет раскрывать те "средства и приёмы", при помощи которых пропагандисты могут эффективно влиять на сознание своей аудитории (с. 14), что делает из прагматики риторику, а из политического языка - убеждающий язык (с. 12).
Важное следствие прагматического подхода: в отличие от французских теорий дискурса (будь то М. Фуко или М. Пеше), у любого текста (пропаганды) есть свой субъект-автор - буржуазный пропагандист (с. 72), и конкретный адресат - "получатель", объект политической эксплуатации (с. 67). Отталкиваясь от оппозиции "субъективность / объективность", которая кажется само собой разумеющейся, исследования сборника концентрируют своё внимание на выражении субъективности (определяющейся как учёт интересов и намерений говорящего) в синтаксических структурах текстов буржуазной пропаганды. Они выделяют такие формальные признаки, как: пассивный залог, сослагательное наклонение, безличные конструкции, модальные глаголы, повелительное наклонение, пресуппозиция, глаголы пропозиционального отношения ("косвенный комментарий"), перформативы (с. 25). Обратим внимание на то, что большая часть этих характеристик были уже отмечены на Западе по отношению к советскому или польскому деревянному языку. Но возможная связь между "субъективацией" и безличными конструкциями здесь никак не выражена.
Если для авторов сборника модальные высказывания являются чертой "колебания семантики высказывания, её неустойчивости", то мне кажется, что выводимая модель идеального языка политики - это простое утвердительное законченное предложение в изъявительном наклонении (аристотелевское суждение). Таким образом, субъективность рассматривается как "приложение" по отношению к этому образцовому высказыванию, и говорящий является "экстралингвистическим параметром" (с. 26).
Этому обесцениванию субъективного есть две причины. С одной стороны, присутствует потеря референциальной функции: "проходя через фильтр буржуазной идеологии, объективное содержание оценки искажается, субъективируется, превращаясь зачастую в свою противоположность" (с. 19). С другой стороны, эта потеря объясняется тем, что "субъективный смысл" не является "надиндивидуальным" (с. 65, выражение принадлежит А. Н. Леонтьеву). И здесь также велик контраст с французскими теориями субъективности в идеологии (Л. Альтюссер): мы говорим о разных субъектах.
Необъективный язык и "орудие контроля" (с. 6), язык буржуазной пропаганды обладает эффективностью, которая основана на его иррациональности: он производит "эффект оглушения": человек теряет способность логически мыслить, рационально интерпретировать факты, поскольку всё сделано для того, чтобы спровоцировать эмоциональную реакцию, всё основано на чувствах, разум в некотором роде "отключается" (с. 93).
Эффективность происходит также от сознательного и намеренного использования приёмов импликации (имплицитная номинация, имплицирование, с. 18) и стереотипизации (оценка событий даётся "в готовом виде", с. 89). Стереотипам удаётся повлиять на мышление, так как "языковые формы мыслей могут продолжать существовать, даже когда мыслительное содержание уже давно утратило своё прежнее значение" (с. 22). В этой риторике манипулирования язык функционирует уже не затем, чтобы сказать правду, а затем, чтобы заставить поверить и, тем самым, заставить сделать. То же самое происходит и с употреблением метафор (или "ложных номинаций"): после Фолклендской войны, британская пропаганда пытается убедить население в том, "забастовки трудящихся - это война против всей нации", превращая бастующих во внутреннего врага (с. 194). Цель - заставить получателей реагировать в соответствии с интересами пропагандиста, "сформировать мнение и отношение к политическим событиям, происходящим в мире" (с. 5) и, главное, сделать так, чтобы это принятие точки зрения "не ощущалось как давление извне, а воспринималось как результат собственного добровольного волеизъявления" (с. 73).Этот способ рассмотрения языка политики как манипуляционной техники основывается на идее полного господства говорящих над своим языком; они осуществляют осознанный и намеренный выбор, вплоть до того, что могут "вмешиваться в язык" (с. 197), в основном посредством "лексико-семантических смещений в значении слов, подмены понятий" (с. 15), нацеленных на проведение в коммуникации "идеологических сем" буржуазной пропаганды. Пропагандист, самостоятельный субъект, прекрасно осознает, что он лжёт и намеренно манипулирует языком, осуществляя тем самым "двуличное мышление". Крайне любопытно, что этот сборник цитирует именно Дж. Оруэлла: У. Смит, герой романа "1984", используется как модель лживо использующего язык пропагандиста (с. 61).