стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, любовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода судебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины: В прежнее время этого не было. Жизнь постоянно показывает, как последовательность ума уничтожается или видоизменяется под влиянием голоса сердца. Но что же такое этот голос, как не результат испуга, умиления, негодования или восторга перед тем или другим образом? Вот почему искусство речи на суде заключает в себе уменье мыслить, а следовательно, и говорить образами. Разбирая все другие риторические обороты и указывая, как небрегут некоторыми из них наши ораторы, например вступление в речь знаменитого Chaix-d'Est-Ange по громкому делу Ла-Ронсиера, обвинявшегося в покушении на целомудрие девушки, отмечая в отдельной графе, рядом с текстом, постепенное употребление защитником самых разнообразных оборотов речи.
Особенно слабо разработана психология свидетельских показаний и те условия, которые влияют на достоверность, характер, объем и форму этих показаний.. Несомненно, что перед юристом-практиком они возникают нередко, и необходимо, чтобы неизбежность того или другого их решения не заставала его врасплох. Решение это не может основываться на бесстрастной букве закона;
в нем должны найти себе место и соображения уголовной политики, и повелительный голос судебной этики, этот поп scripta, sed nata lexical. Выставляя эти вопросы, усложняет задачу оратора, но вместе с тем облагораживает ее.
3.2 Сравнительная речь двух юристов
Обращаясь к некоторым специальным советам, даваемым автором адвокатам и прокурорам, приходится прежде всего заметить, что, говоря об искусстве речи на суде, он напрасно ограничивается речами сторон. В первые годы по введении судебной реформы в петербургском и московском судебных округах, блестяще опровергая унылые предсказания, что для нового дела у нас не найдется людей, выдвинулись на первый план четыре выдающихся судебных оратора. Это были, Плевако и Урусов в Москве. Несмотря на отсутствие предварительной технической подготовки, они проявили на собственном примере всю даровитость славянской натуры и сразу стали в уровень с лучшими представителями западноевропейской адвокатуры.
Они -не походили друг на друга ни внешностью, ни душевным складом, ни характерными особенностями и свойствами своих способностей у Урусова
спокойная речь его с тонкими модуляциями. В его движениях и жестах сквозило, прежде всего, изысканное воспитание европейски образованного человека. Даже ирония его, иногда жестокая и беспощадная, всегда облекалась в форму особенной вежливости. В самом разгаре судебные прений казалось, что он снисходит к своему противнику и с некоторой брезгливость» разворачивает и освещает по-своему скорбные или отталкивающие страницы дела.
Иным представлялся Плевако. Его движения были неровны и подчас неловки; неладно сидел на нем адвокатский фрак, а при шепетывающий голос шел, казалось, вразрез с его при' званием оратора. Но в голосе звучали ноты силы к страсти, что он захватывал слушателя и покоряв его себе. Противоположность барину Урусову, Он не «удостаивал» дела своим «просвеияным вниманием» подобно Урусову, а вторгался» в него, как на арену борьбы, расточая удары направо и налево, волнуясь, увлекаясь) в вкладывая в него чаяния своей мятежной души. И сел) в Урусове чувствовался прежде всего талантливый адвокат, точно определивший и измеривший поле су дебют битвы, то в Плевако, сквозь внешнее обличие защитника выступал трибун, и которому мешала ограда конкретного случая, стесняв его взмах его крыльев со всей присущею им силой.
Различно было и проявление особенностей их ораторского труда. Особенным свойством судебных речей Урусова была выдающаяся рассудочность. Отсюда чрезвычайная логичность всех его построений, тщательный авали данного случая с тонкою проверкой удельного веса улики или доказательства, во вместе с тем отсутствие общих начал и отвлеченных положений. Но зато на этой почве он был искусный мастер блестящих характеристик действующих лиц я породившей их общественной среды. Наряду с таким характеристиками блистал его живой и подчас ядовитый юмор, благодаря которому пред слушателями, как на экране волшебного фонаря, трагические и мрачные образы сменялись картинками, заставлявшими невольно улыбнуться над человеческой глупостью и непоследовательностью. Остроумные:
выходки Урусова иногда кололи очень больно, хотя он всегда знал в этом отношении чувстве меры. Он был поэтому иногда очень горяч своих возражениях, хотя всегда умел соблюсти вкус и порядочность в приемах. Я помню, как- в роли обвинителя, возражая защитнику, усиленно напиравшему на безвыходность денежного положения подсудимого, внушавшую, ему мысль зарезать своего спутника, Урусов вдруг, в разгаре речи, остановился, оборвав свои соображения, замолк, в каком-то колебании — и перешел к другой стороне дела. Во время перерыва заседания, на мой вопрос о том, что значила эта внезапная пауза? не почувствовал ли он себя, дурно? — он отвечал: «Нет! не то,— но мне вдруг чрезвычайно захотелось сказать, что я совершенно согласен С защитником в том, что подсудимому деньги были нужны. до зарезу,—и я не сразу справился с собою, чтобы не, допустить себя до этой неуместной игры слов»...
Но: если речь Урусова пленяла своей выработанной, стройностью, то зато ярко художественных. образов в ней было мало: он слишком тщательно анатомировал действующих лиц и самое событие, подавшее повод к процессу, и заботился о том, чтобы точно следовать начертанному им заранее фарватеру. Из этого вытекала некоторая схематичность, проглядывавшая почти во всех его речах и почти не оставлявшая места для ярких картин, остающихся в памяти еще долго после того, как красивая логическая постройка выводов и заключений уже позабыта.
И совсем другим дышала речь Плевако. В ней, всегда над житейской обстановкой дела, с его уликами и доказательствами, возвышались, как маяк, общие начала, то освещая путь, то помогая его отыскивать. Стремление указать внутренний смысл того или иного явления или житейского положения заставляло Плевако брать краски из существующих поэтических образов или картин или рисовать их самому с тонким художественным чутьем и, одушевляясь ими, доходить до своеобразного лиризма, производившего не только сильное, но иногда неотразимое впечатление. В его речах не было места юмору или иронии, но часто, в особенности, где дело шло об общественном явлении, слышался с трудом сдерживаемый гнев или страстный призыв к негодованию. Вот одно из таких мест в речи по делу игумений Митрофании:
«Путник, идущий мимо высоких стен Владычного монастыря, вверенного нравственному руководительству этой женщины, набожно крестится на золотые кресты храмов и думает, что идет мимо дома Божьего, а в этом доме утренний звон. подымает настоятельницу и ее слуг не на молитву, а на темные дела! Вместо храма — биржа, вместо молящегося люда — аферисты и скупщики поддельных документов, вместо молитвы — упражнение в составлении вексельных текстов, вместо подвигов добра — приготовление к лживым показаниям — вот что скрывалось за стенами. Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы миру было не видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!» Некоторые из его речей блистают не фейерверком остроумия, а трещат и пылают, как разгоревшийся костер. «Подсудимая скажет вам,— кончается та же речь:—да, я о многом не знала, что оно противозаконно. Я женщина.— Верим, что многое, что написано в книгах закона, вам неведомо. Но ведь в этом же законе есть и такие правила, которые давным-давно приняты человечеством как основы нравственного и Правового порядка. С вершины дымящегося Синая сказано человечеству: «Не укради»... вы не могли не знать этого, а что вы творите? — Вы обираете до нищеты прибегнувших к вашей помощи. С вершины Синая сказано: «Не лжесвидетельствуй»,— а вы посылаете вверивших вам свое спасение инокинь говорить неправду и губите их совесть и доброе имя. Оттуда же запрещено всуе призывать имя Господне, а вы, призывая Его благословение на ваши подлоги и обманы, дерзаете хотеть обмануть правосудие и свалить с себя вину на неповинных. Нет, этого вам не удастся: наше правосудие молодо и сильно, и чутка судейская совесть!»