Смекни!
smekni.com

Поединок (стр. 2 из 3)

Почти все офицеры не любили службу, тяготились ею, неся ее как опротивевшую барщину. Низкое жалованье придавливало к земле семейных, заставляя даже прежде честных идти на воровство из ротных сумм и из платы солдатам. Некоторые перебивались карточной игрой, при этом научившись мухлевать. Пили постоянно и везде. Так что офицерам порой было просто не до того, чтобы серьезно исполнять свои обязанности. Однако перед большими смотрами все подтягивались, доводя солдат до изнурения в попытках наверстать упущенное время. Особенно старались этой весной, потому что смотр должен был производить один очень взыскательный боевой генерал.
Ромашова все это не касалось. Он маялся в своей крошечной комнатке. Как ни странно, Ромашов остался наедине сам с собой впервые за полтора года. За окном светилось яркое, влажное утро. И Ромашову вдруг до слез захотелось выйти на улицу. Он как будто раньше не знал цены свободе и только теперь понял, какое это счастье — идти куда хочешь. Ему вспомнилось, как в раннем детстве мать, наказывая его, привязывала тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила. И мальчик сидел покорно целыми часами. Вообще-то он был жив и непоседлив, но нитка действовала на него магически, он боялся даже слишком сильно натянуть ее, чтобы не лопнула. Ромашов задумывается о том, что такое Я, личность человека, как он сам воспринимает Я других, а они — его.
Нет сигарет, а буфетчик в долг не дает. И вдруг снова появляется Гай-нан и ласково протягивает ему пачку сигарет — подарок от него. Ромашов растроган. Он ходит по комнате, размышляя о том, что ведь все люди на свете могут сказать “нет” войне — тогда что, войны больше не будет? Что такое война — мировая ошибка? Ведь никто не хочет умирать. Что же делать? Уйти со службы? Но что он умеет делать? Он привык жить на всем готовом. Под окном раздается певучий женский голос. Это Шурочка. Ромашов дернул на себя раму окна, взял протянутую ему руку в перчатке и смело начал ее целовать. Денщик поднес к окну корзину с пирожками. Потом появился Николаев. Шурочка сказала быстрым шепотом: “...у меня единственный человек, с кем я, как с другом, — это вы. Слышите?”

После обеда к Ромашову заехал полковой адъютант с поручением отвезти его к полковнику. Растерявшийся Ромашов быстро одевается, стесняясь своей бедности, и садится вместе с адъютантом в коляску, запряженную парой рослых лошадей. По дороге им попадается несколько офицеров — они смотрят на Ромашова с насмешкой или удивлением. В кабинете Шуль-говича кто-то был, Ромашову пришлось ждать в полутемной передней. Из кабинета доносился командирский бас, который кого-то распекал. В ответ задребезжал робкий, молящий голос. Речь шла о пьянстве. Полковник угрожал офицеру увольнением, тот ссылался на детей, которых нечем будет кормить. Наконец полковник прощает виновного: “В последний раз. Но пом-ни-те, это в последний раз... А затем вот вам мой совет-с: первым делом очиститесь вы с солдатскими деньгами и с отчетностью”. Зная, что у офицера денег нет, полковник сует ему триста рублей.
“В переднюю вышел, весь красный, с каплями пота на носу и на висках и с перевернутым, смущенным лицом, маленький капитан Световидов... Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал... Глаза его... точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?”
Денщик ввел в кабинет Ромашова. Огромное старческое лицо с седой короткой щеткой волос на голове и с седой бородой клином было сурово и холодно. Бесцветные светлые глаза глядели враждебно. Полковник делает выговор Ромашову за недостойное поведение. Кроме того, до полковника дошло, что Ромашов пьет. Он предупреждает его, что такой путь может вывести его вон из офицерской семьи. Ромашов слушает и думает, что ведь он не дорожит этой семьей, готов хоть сейчас уйти в запас. Почему же он молчит и ничего не говорит? Полковник вспоминает прошлогодний случай, когда Ромашов, не прослужив и года, просился в отпуск из-за болезни матери. Вроде письмо какое-то от нее было... Ромашов почувствовал, как на него накатывает гнев. “...Когда полковник заговорил о его матери, кровь вдруг горячим, охмеляющим потоком кинулась в голову Ромашову... В первый раз он поднял глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу с ненавистью, с твердым и — это он сам чувствовал у себя на лице — с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчиненного от грозного начальника. Вся комната вдруг потемнела, точно в ней задернулись занавески... Странный, точно чужой голос шепнул вдруг извне в ухо Ромашову: "Сейчас я его ударю"... Затем, как во сне, увидел он, еще не понимая этого, что в глазах Шульговича попеременно отразились удивление, страх, тревога, жалость...” Ромашов вдруг почувствовал, что гнев спал, он, точно просыпаясь, глубоко и сильно вздохнул. Шульгович суетливо указал ему на стул. Он оправдывается, говорит, что погорячился, перехватил через край, и приглашает его обедать. Ромашову за обедом неловко, он стесняется, не знает, куда девать руки. Ему очень хочется встать и уйти. Наконец обед кончен. “Опять шел Ромашов домой, чувствуя себя одиноким, тоскующим, потерявшимся в каком-то чужом, темном и враждебном месте. Опять горела на западе... красно-янтарная заря, и опять Ромашову чудился далеко за чертой горизонта, за домами и полями, прекрасный фантастический город с жизнью, полной красоты, изящества и счастья”.
Придя домой, он застал Гайнана в его темном чулане перед бюстом Пушкина, вымазанным маслом. Перед ним горела свеча. Гайнан молился. Появление Ромашова испугало Гайнана, но тот его успокоил. В этот вечер Ромашов не пошел в собрание, а сел писать, уже третью по счету, повесть “Последний роковой дебют”, о которой никому не говорил.

Ромашов пришел в собрание в девять часов, застав там всего несколько холостых офицеров. Дамы еще не съезжались. В бильярдной шла игра на пиво. Ромашов должен был распоряжаться балом. И вот, одна за другой, появляются дамы. Прежде, год тому назад, Ромашов очень любил эти минуты перед балом, веселую суету. Но все это ушло. Слишком многое он узнал. Он понимал теперь, что дамы подражают героям романов, что полковые дамы годами носят одно и то же “шикарное” платье, делая жалкие попытки обновлять его к особым случаям. Его смешило их пристрастие к разным эгреткам, шарфикам, огромным поддельным камням, к перьям и обилию лент. Они сильно белились и красились. Но самое неприятное было то, что Ромашов знал закулисные истории каждого бала, каждого платья, чуть ли не каждой кокетливой фразы, знал все любовные истории, происходившие между всеми семьюдесятью пятью офицерами и их женами и родственницами. Заметив у входной двери Раису Александровну Петерсон, Ромашов прячется и упрашивает поручика Бобетинского подирижировать вместо него.
В столовой идет разговор об офицерских поединках, только что разрешенных. У них есть и сторонники, и противники. Большинство поддерживает. Показавшаяся в дверях Раиса кокетливо воскликнула, что дамы хотят танцевать. К ней подлетает Бобетинский. Окончив танец со следующим кавалером, она села неподалеку от Ромашова, продолжая игриво-пошлый разговор так, чтобы Ромашов все слышал. Ромашов смотрит искоса на Петерсон и думает: “О, какая она противная!” Тут Раиса сделала вид, что заметила Ромашова, и завела с ним разговор. Во время кадрили Раиса обвиняет Ромашова, что ради него она обманула своего мужа, которого обычно называла: “мой дурак”, “этот болван, который вечно торчит” и т. п. Ромашов говорит Раисе, что не любит ее и их связь была стыдной и пошлой. Раиса Петерсон разражается безобразной бранью по адресу Шурочки. Ромашов же краснел до настоящих слез от своего бессилия и растерянности. На них уже начали обращать внимание. Раиса грозит открыть глаза “этому дураку Николаеву”.
“Я падаю, я падаю, — думал он с отвращением и со скукой. — Что за жизнь! Что-то тесное, серое и грязное... Эта развратная и ненужная связь, пьянство, тоска, убийственное однообразие службы, и хоть бы одно живоеслово, хоть бы один момент чистой радости. Книги, музыка, наука — где все это?” “О, что мы делаем!.. Сегодня напьемся пьяные, завтра в роту — раз, два, левой, правой, — вечером опять будем пить, а послезавтра опять в роту. Неужели вся жизнь в этом? Нет, вы подумайте только — вся, вся жизнь!” Он остается в собрании всю ночь. Проспав, как это бывает часто, и опоздав на утреннюю гимнастику, Ромашов с неприятным чувством стыда и тревоги подходит к плацу, где занимается его рота. Он боится встречи с ротным командиром Сливой. “Этот человек представлял собой грубый и тяжелый осколок прежней... жестокой дисциплины, с повальным драньем, мелочной формалистикой, маршировкой в три темпа и кулачной расправой. Даже в полку, который благодаря условиям дикой провинциальной жизни не отличался особенно гуманным направлением, он являлся каким-то диковинным памятником этой свирепой военной старины... Все, что выходило за пределы строя, устава и роты... для него не существовало... он не прочел ни одной книги и ни одной газеты... Рассказывали... что в одну чудесную весеннюю ночь, когда он сидел у открытого окна и проверял ротную отчетность, в кустах рядом с ним запел соловей. Слива... крикнул денщику”, чтобы прогнал птицу камнем. Слива бил солдат жестоко, до крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. “Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом...” Вот его-то и боялся Ромашов, зная, что тот ни в чем не спускает молодым офицерам. Однако на этот раз все ограничилось замечанием.
Идут занятия на наклонной лестнице. Солдаты, один за другим, подтягиваются по ней на руках. И вот подходит очередь солдата Хлебникова. Ромашов удивлялся, как могли взять в армию такого жалкого, заморенного человека, почти карлика, с безусым лицом в кулачок. Хлебников повисает па руках, безобразный, неуклюжий, точно удавленник. Унтер-офицер кричит на него, он пытается подняться, но лишь дрыгает ногами и раскачивается из стороны в сторону. И вдруг, оторвавшись от перекладины, падает мешком на землю. Ромашов резко останавливает унтер-офицера, набросившегося на солдата с кулаками: “Не смей этого делать никогда!”
Во время перерыва офицеры обсуждают генералов, которые в разное время командовали учениями. Среди них попадались и чудаки, и настоящие изверги. “Бить солдата бесчестно, — вмешивается в разговор Ромашов. — Нельзя бить человека, который не только не может тебе ответить, но даже не имеет права поднять руку к лицу, чтобы защититься от удара. Это стыдно!” Слива ощерился: “Что т-тако-е?” — “Я сказал, что это нехорошо”. Посмотрев с ненавистью на Сливу, Ромашов добавил: “Если вы будете бить солдат, я на вас подам рапорт командиру полка”.