Смекни!
smekni.com

Мастер и Маргарита (стр. 1 из 5)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
...так кто же ты, наконец?
— Я — часть той силы, что вечно хочет
зла и вечно совершает благо.
Гёте. Фауст
Глава I
НИКОГДА НЕ РАЗГОВАРИВАЙТЕ С НЕИЗВЕСТНЫМИ
Весеннее солнце садилось, было необычайно жарко. По Патриаршим прудам шли двое. Первый был Михаил Александрович Берлиоз, председатель правления одной из крупнейших московских литературных ассоциаций, сокращенно МАССОЛИТ, да еще и редактор толстого художественного журнала, — коротенький, упитанный, лысый, гладко выбритый, в громадных очках в черной роговой оправе, почему-то несший шляпу в руке, несмотря на жару, а второй — поэт Иван Николаевич Понырев, псевдоним Бездомный — плечистый, рыжеватый молодой человек в ковбойке, жеваных белых брюках и черных тапочках. В будке “Пиво и воды”, к которой они дружно бросились, не оказалось ничего, кроме теплого абрикосового сока, от которого пахло парикмахерской и захотелось икать. Очень странно, но аллея была совершенно пуста. Литераторы, икая, уселись на скамейке лицом к пруду и спиной к Бронной. И тут приключилась еще одна странность — она касалась одного Берлиоза. Сердце его стукнуло и на мгновение как будто провалилось, а вернулось с вонзившейся в него иглой. Берлиозу вдруг стало так страшно, что захотелось бежать. Он вытер побледневший лоб, решив, что это от переутомления. “Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск...” Но тут в знойном мареве появился перед ним прозрачный гражданин очень странного типа. “На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок...” Гражданин был высрк и худ, с глумливой физиономией. Случилось как-то так, что в жизни Берлиоза не встречалось ничего странного. Он еще больше побледнел, вытаращив глаза. “Этого не может быть!” Но длинный продолжал качаться перед ним влево-вправо. От ужаса Берлиоз закрыл глаза, а когда открыл — никого не было, да и сердце больше не болело. Он решил, что это была галлюцинация от жары, постепенно успокоился и продолжил разговор с Иваном Бездомным.
Дело было вот в чем: по заданию редакции Иван написал большую антирелигиозную поэму, в которой Иисус, естественно, был обрисован очень черными красками. Но беда в том, что Иисус все равно получился у него ну прямо как живой, хотя и отрицательный. Надо было переписывать. Берлиоз, человек начитанный, сидя на скамье, читает ему настоящую лекцию о древних религиях. Самое главное — доказать, что никакого Иисуса вообще не существовало. Во время этого разговора в аллее показался человек. Впоследствии его никто не смог с точностью описать. А был он таков: “По виду — лет сорока с лишним. В дорогом сером костюме, в заграничных, в цвет костюма, туфлях. Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз черный, левый почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом — иностранец”.
Берлиоз между тем все доказывал Ивану, что по его рассказу выходит, будто Иисус на самом деле родился... Бездомный громко икнул, а иностранец вдруг поднялся с соседней скамьи, где сидел, подошел к писателям, попросил разрешения присесть и каким-то образом оказался посередине. Иностранец восхищен тем, что его собеседники атеисты. Но как же быть с доказательствами бытия Божня, коих, как известно, существует ровно пять. Да еще шестое — Канта! И его беспокоит один вопрос: ежели Бога нет, то кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле? Бездомный сердито отвечает, что сам человек и управляет. Но ведь чтобы управлять, надо иметь план на некоторый, хоть сколько-нибудь приличный срок. А как же человек может составить план, допустим, на такой смехотворно короткий срок, как тысячелетие, если он не может ручаться даже за свой завтрашний день? Например, он вдруг заболевает саркомой — и ему уже ни до чего. “А бывает еще и хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — поскользнется и попадет под трамвай! Разве не правильнее сказать, что тут управлял кто-то другой, а не он сам?”
“Надо будет ему возразить, — решил Берлиоз, — да, человек смертен, никто против этого не спорит. А дело в том, что...” Его речь продолжил иностранец: “Да, человек смертен, но это было бы еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус! И вообще не может сказать, что он будет делать в сегодняшний вечер”. Берлиоз не согласен, он знает, что будет делать, если, конечно, на Бронной ему не свалится на голову кирпич. “Вы умрете другой смертью, — иностранец что-то пошептал и заявил: — Вам отрежут голову”. Нет, Берлиоз собирается председательствовать в МАССОЛИТЕ! “Нет, этого быть никак не может, — твердо возразил иностранец. — Потому что Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила. Так что заседание не состоится”. Возмущенный Иван намекает иностранцу на то, что он шизофреник. Тот советует ему самому узнать у профессора в свое время, что такое шизофрения. Литераторы отошли в сторонку — это шпион, вот кто, надо его задержать, проверить документы. Когда они подошли, иностранец стоял с документами в руках. Оказалось, что он специалист по черной магии и приглашен в качестве консультанта. Он историк, а сегодня вечером на Патриарших будет интересная история. Профессор поманил редактора и поэта к себе и, когда они наклонились к нему, прошептал: “Имейте в виду, что Иисус существовал. И доказательств никаких не требуется. Все просто, в белом плаще...”
Глава II
ПОНТИЙ ПИЛАТ
“В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат”.
Больше всего на свете он ненавидел запах розового масла, а сегодня этот запах начал преследовать прокуратора с рассвета, что предвещало нехороший день. Ему казалось, что этот запах доносится отовсюду. У него был приступ гемикрании, при которой болит полголовы. Но дела не ждут. Он должен решить, кого казнят сегодня на Лысой горе. Приводят обвиняемого, человека лет двадцати семи. “Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта — ссадина с запекшейся кровью”. Он якобы подговаривал народ разрушить ершалаимский храм. “Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить: "Добрый человек! Поверь мне..."” Прокуратора полагается называть только “игемон”, а потому он отдает обвиняемого в руки палача, чтобы поучил его. И вот снова человек перед прокуратором. Он отвечает на его вопросы, что зовут его Иешуа, прозвище Га-Ноцри, он из города Гамалы, как ему говорили, отец его был сириец, постоянного жилья нет, все время путешествует из города в город, родных нет, он один в мире, грамотен, кроме арамейского, знает греческий. Пилат спрашивает его по-гречески, правда ли это, что он собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ. Тот отвечает, что никогда в жизни не собирался этого делать и не подговаривал на это бессмысленное действие. Прокуратор обвиняет его во лжи, ведь записано ясно, что подговаривал разрушить храм. Обвиняемый объясняет, что это путаница, и она будет еще долго продолжаться. Все из-за того, что тот, кто ходит за ним с пергаментом, записывает совсем не так. Он заглянул однажды в пергамент и ужаснулся. Он умолял сжечь этот пергамент, но тот вырвал его у него из рук и убежал. Пилат спрашивает, кого он имеет в виду. Обвиняемый говорит, что это Ле-вий Матвей, бывший сборщик податей. Он сначала ругал, обзывался, но, послушав его, бросил деньги на дорогу и пошел за ним... Он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, и с тех пор стал его спутником. Но что же он все-таки говорил про храм толпе на базаре? “Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее”. Но какое представление он, бродяга, имеет об истине? Что такое истина? “И тут прокуратор подумал: "О боги мои. Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше..." И опять померещилась ему чаша с темной жидкостью. "Яду мне, яду!"” “И вновь он услышал голос:
— Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня... Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет”.
“Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописад слова”. А тот тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал... стараясь не проронить ни одного слова.
Обвиняемый говорит игемону, что голова прошла, не так ли? Ему надо бы погулять пешком по саду, а он с удовольствием будет его сопровождать. Ему пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могут заинтересовать игемона, ведь он производит впечатление очень умного человека. “Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол”. Арестант говорит между тем, что игемон слишком замкнут, окончательно потерял веру в людей, привязан только к своей собаке. Его жизнь скудна. Игемон приказывает развязать руки арестанта. Он спрашивает его, не великий ли он врач? Нет. Может, арестант знает и латинский язык? Да, знает.
Игемон требует, чтобы арестант поклялся в том, что не призывал к уничтожению храма. “Чем хочешь ты, чтоб я поклялся?” — спросил, очень оживившись, развязанный. “Ну, хотя бы жизнью твоею, — ответил прокуратор, — ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!” — “Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — спросил арестант. — Если это так, ты очень ошибаешься”. Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы: “Я могу перерезать этот волосок”. — “Ив этом ты ошибаешься, — светло улыбаясь... возразил арестант, — согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?”
Прокуратор спрашивает, неужели арестант считает добрыми всех людей? “Всех. Злых людей нет на свете”, — отвечает тот. И это он проповедует.
У игемона складывается план: он разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиной волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кемарии Стратоновой, то есть именно там, где резиденция прокуратора.
Но тут секретарь подает ему еще один пергамент. Кровь прилила к голове прокуратора. Он спрашивает арестанта, говорил ли он когда-либо что-нибудь о великом кесаре. “Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил?” — Пилат протянул слово “не” и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту. Он поднял руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послал арестанту какой-то намекающий взор. Но арестант честно рассказывает о добром человеке Иуде из Кириафа, который пригласил его к себе в дом и угостил. Он попросил Иешуа высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал. “В числе прочего я говорил, — рассказывает арестант, — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть”. После этого сделать уже ничего было нельзя. “Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: “Погиб!”, потом: “Погибли!..” И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску”.
Пилат объявил, что утверждает смертный приговор преступнику Иещуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.
Синедрион имел право из двух осужденных освободить одного. Прокуратор поинтересовался которого — Вар-раввана или Га-Ноцри? Они решили освободить первого. Прокуратор мягко настаивает на том, чтобы Синедрион пересмотрел свое решение, ведь преступление Вар-раввана намного тяжелее, но тот непоколебим. Ходатайство прокуратора во внимание не принимается. Прокуратор угрожает первосвященнику Кайфе. Пусть он знает, что ему отныне не будет покоя. “Ни тебе, ни народу твоему”, — говорит Пилат. Плач и стенания услышат они. И тогда вспомнит первосвященник спасенного Вар-раввана и пожалеет, что послал на смерть философа с его мирной проповедью!
Но у Пилата есть еще дела, он просит Кайфу подождать, а сам поднимается на балкон и затем внутрь дворца. Там в затененной от солнца темными шторами комнате он имеет свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном. Свидание это было очень кратко. Прокуратор тихо сказал человеку всего несколько слов, и тот удалился. Пилат объявляет перед толпой об освобождении Варраввана. Было около десяти часов утра. Глава III
СЕДЬМОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО
— Да, было около десяти часов утра, досточтимый Иван Николаевич, — сказал профессор.
Иван вдруг обнаружил, что на Патриарших уже вечер. Значит, так долго профессор рассказывал. Или просто я заснул и все это мне приснилось? Нет, наверное, рассказывал, потому что Берлиоз заявил, что рассказ был чрезвычайно интересен, хотя и совершенно не совпадает с евангельскими рассказами. “Если мы начнем ссылаться на евангелия как на исторический источник...” — сказал профессор, и Берлиоз вспомнил, что то же самое говорил Бездомному, идя по Бронной к Патриаршим прудам. “Но боюсь, что никто не может под-вердить, что и то, что вы нам рассказывали, происходило на самом деле”, — заметил Берлиоз. “О нет, это может кто подтвердить!” — заговорив на ломаном языке, уверенно ответил профессор и таинственно поманил обоих приятелей к себе поближе. Те наклонились к нему... и он сказал: “Дело в том, что я лично присутствовал при всем этом”. Надо идти звонить — он явно сумасшедший. “А дьявола тоже нет?” — вдруг весело осведомился больной у Ивана Николаевича. “Нету никакого дьявола! — вскричал Иван Николаевич. — Вот наказание!” Итак, надо было добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить в бюро иностранцев, что на Патриарших прудах пребывает в состоянии явно ненормальном приезжий из-за границы консультант.
— Позвонить? Ну что ж, позвоните, — печально согласился больной и вдруг страстно попросил: — Но умоляю вас на прощание, поверьте хоть в то, что дьявол существует! Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство, и уж самое надежное! И вам оно сейчас будет представлено.
— Хорошо-хорошо, — фальшиво-ласково говорил Берлиоз... и устремился к тому выходу с Патриарших, что находится на углу Бронной и Ермола-евского переулка.
А профессор прокричал:
— Не прикажете ли, я велю сейчас дать телеграмму вашему дяде в Киев.
У самого выхода на Бронную со скамейки навстречу редактору поднялся тот самый гражданин, которого Берлиоз принял прежде за галлюцинацию, только уже не воздушный, а обыкновенный — Берлиоз разглядел в полусумерках его усишки словно куриные перья, маленькие полупьяные глазки и высоко подтянутые, так, что были видны грязные белые носки,
клетчатые брючки.
— Турникет ищете, гражданин? — треснувшим тенорком осведомился
клетчатый. — Сюда, пожалуйста!
Берлиоз подбежал к турникету, и взялся за него рукой. Повернув его, он уже собирался шагнуть на рельсы, как вдруг зажглась надпись “Берегись трамвая!”. Тотчас подлетел и трамвай. Осторожный Берлиоз, хотя и стоял безопасно, переложил руку на вертушке турникета, сделав шаг назад. Но рука его тутже соскользнула и сорвалась, нога, словно по льду, поехала вниз по булыжному откосу, другая нога подскочила вверх, и Берлиоза выбросило на рельсы. Он пытался за что-нибудь ухватиться: успел повернуться на бок, подтянул ноги к животу и увидел стремительно надвигающееся на него совершенно белое от ужаса лицо вагоновожатой. Она рванула тормоз, вагон дернулся и подпрыгнул, полетели стекла. Тут в мозгу Берлиоза кто-то отчаянно крикнул: “Неужели?..” В последний раз мелькнула луна, и стало темно.
Из-под трамвая выскочило что-то круглое, темное и запрыгало по булыжникам Бронной. Это была отрезанная голова Берлиоза.