Смекни!
smekni.com

Апология «капитала». Политическая экон омия творчества. (стр. 61 из 69)

Вот только необходимо осознать, что жизнь человека уже ни в коем случае нельзя понимать исключительно в физиологическом смысле, который ограничивается удовлетворением базовых потребностей органического тела. Речь не может идти о каком-то вегетативном существовании, ибо бытие человека в принципе несводимо к биологическим формам существования. Именно поэтому мы и говорим о выживании социальном, т. е. обставленном куда более широким кругом внешних условий явлении.

Если на время забыть о том, что разделение труда в известной степени деформирует и анатомию, и физиологию, и психику человека, заставляя все структуры и ткани его организма на протяжении поколений и поколений адаптироваться к эргономике предмета и средства труда, к ритмике и темпу материального производства, то можно утверждать, что по мере развития производительных сил его сравнительное благополучие как органического существа становится вполне обеспеченным. Более того, можно говорить об известном прогрессе в этой области. Его отчетливо различимые следы видны уже в рабовладельческом обществе. Так, уже в творчестве Варрона (того самого римского писателя, который ввел в литературный оборот понятие «говорящего орудия», разделив средства труда на три части: говорящие, издающие нечленораздельные звуки и немые) обнаруживается пробуждающаяся заинтересованность господствующего класса в удовлетворении материальных запросов и даже некоторых прав невольничьего контингента. Голос именно этой заинтересованности звучит в его призыве к рабовладельцам не использовать бич там, где желаемого можно добиться словом. Методы принуждения должны быть более гибкими, и он рекомендует даже советоваться с прилежными рабами; его убеждение состоит в том, что невольники работают лучше, если хозяин щедрее оделяет их пищей, не скупится на одежду, позволяет отдохнуть и дает некоторые послабления и льготы. Голос известной ответственности господина перед своим рабом звучит и у Сенеки: «Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны».[235] В сущности, то же мы читаем у Плиния Младшего: «Я вижу, как мягок ты со своими рабами; тем откровеннее признаюсь тебе, как я снисходителен к своим.»[236] Словом, не следует преувеличивать значение жадности ни рабовладельца, ни феодала, ни капиталиста; разумному управленцу всегда был свойствен трезвый взгляд на вещи, ясное понимание того, что известные послабления идут на пользу прежде всего ему самому. Да и сочувствие чужому страданию во все времена было свойственно не одним только угнетенным. Таким образом (если забыть еще и о форс-мажорных обстоятельствах: катастрофах, моровых поветриях, войнах), чисто биологическое выживание было обеспечено во все времена. (разумеется, лишь как правило, ибо исключения существуют и сегодня, как и сегодня существует не сдерживаемое никакими нормами нравственности рабовладение и торговля людьми.)

Но это не служит препятствием тому, чтобы отчуждать самое главное — то надматериальное в человеке, что, собственно, и делает его человеком; и все институты эксплуататорского общества — пусть и не ставя это своей сознательной целью — стихийно способствуют такому отчуждению. Человек оказывается на самой грани своей «человечности», ибо практически все, что формирует тонкую метафизику его личности, а не материальные структуры и ткани его организма, остается трансцендентным по отношению к нему. Он лишь слегка соприкасается с тем специфическим духовным производством, которое развивается не в последнюю очередь благодаря не вовлекаемой в расширение масштабов производства части прибавочного продукта. Именно оно, это производство, порождает собой воспаряющий над биологическими формами существования эфир собственно человеческой жизни. Но внутренним достоянием деформированного всеобщим разделением труда работника, замкнувшегося в рамках исполнительской репродуктивной деятельности, становится лишь немногое от интегрального результата общественного производства. Собственно, только то, что сохраняет его функциональность в мире вещественности. То есть тот минимальный уровень духовного потребления, который формирует способность понять разложенное на атомы отдельных операций существо чужого творческого замысла и способность к практически лишенному всякой одухотворенности труду, в процессе которого этот замысел должен воплотиться в материале. Все прочее остается вне его убогой надвегетативной действительности.

В этом нет ничего удивительного. Как уже было показано, все относящееся к «надстроечным» сферам культуры, включая и то, что материализуется в специфически поляризованных формах вещной оболочки человека, уже изначально являлось лишь родом «емкости», призванной аккумулировать в себе относительный избыток биологической энергии, средством создания хронического искусственного дефицита необходимого продукта. Словом, выступало как один из стихийных регуляторов исторического развития социума.

Тонкий философ, Маркс не может не понимать всего значения духовного производства для жизни человека. Однако в современном ему обществе действительное назначение и смысл этого производства деформируются тотальным разделением труда и классовой дифференциацией. В отчужденном мироощущении всего социума начинает господствовать идея примата материального, утилитарного, прикладного над всем духовным,— но менее всего здесь повинен автор «Капитала».

Здесь уместно вспомнить о Кальвине, французском богослове, одном из лидеров Реформации. Им было развито учение об абсолютном предопределении и о божественном невмешательстве в закономерность дольнего мира. Согласно этому учению, один только Бог обладает абсолютной свободой; именно Его воля предопределяет верующих (не всех!) к спасению, а неверующих — к погибели, вместе с тем никто не может судить о решениях Всевышнего. Ни один человек не в состоянии знать достоверно, избран он или нет, но, несмотря на это, обязан строить всю свою жизнь на основе Священного Писания и всеми силами стараться реализовать свое призвание. Ни одно протестантское направление не настаивало так резко на безусловном и исключительном следовании Библии, на изгнании из культа и учения всех проявлений язычества (Р.Виппер). Человек должен быть уверен в том, что он является «божьим избранником» и доказать это всей своей жизнью. Только повседневный созидательный труд является формой истинного служения Богу, и только он может быть истинной гарантией спасения.

Казалось бы, здесь нет ничего необычного, ведь все это хорошо согласуется с врожденными представлениями человека о нравственной чистоте и праведности его жизни. Однако во многом именно эти, восходящие к середине XVI века, истины, отвечавшие «...требованиям самой смелой части тогдашней буржуазии»,[237] по существу революционизировали менталитет европейца и надолго определили тот путь, которым по сию пору идет вся западная цивилизация. Да, простому смертному не дано знать заранее, избран он или нет, но вот результаты его жизненного служения способны говорить об этом со всей определенностью: ведь если его трудам сопутствует успех, значит, все время он шел верной дорогой. Именно жизненным успехом Бог дает нам понять, угодны Ему наши дела или нет. Словом, успех в профессиональной деятельности становился всеобщим критерием человеческой праведности не только в глазах самого человека, но и в некоем абсолютном, вечном надмирном, измерении. «За утверждение своей избранности перед Богом воздавались награды в виде гарантии спасения во всех пуританских деноминациях; за утверждение своей избранности перед людьми — награда в виде социального самоутверждения внутри пуританских сект. Оба принципа дополняли друг друга, действуя в одном и том же направлении: они способствовали освобождению «духа» современного капитализма, его специфического этоса, то есть этоса современной буржуазии».[238] Средством же измерения успеха могло быть только что-то осязаемое, материальное; часто (чаще всего) под ним просто понимались деньги.

Эта философия стала чем-то вроде религиозного и этического кредо зарождающегося капитализма. Простота ее усвоения и удобство ее верификации состояли в том, что служение высшим духовным ценностям хорошо сочетались с искренней преданностью обывателя своему кошельку. Во многом именно эта вошедшая в самые основы европейского менталитета и на века укоренившаяся в нем вера и делала возможным поверхностное (часто вульгаризированное) прочтение Маркса, которое в препарированном таким прочтением виде хорошо ложилось в ее прокрустово ложе. В результате подсознательного синтеза столь несопоставимых мыслителей и столь противоположных учений в европейской культуре утверждалось мировоззрение, согласно которому все, что не относится к материальному, носит вспомогательный, второстепенный характер, словом, тем, чем при необходимости можно пренебречь. По-настоящему значимым из всех «надстроечных» форм культуры оказывалось лишь то, что способствует развитию вещественного мира. (Кстати, мировоззрение «западнической» российской интеллигенции, некритически воспринимавшее едва ли не все идущее от Европы, наследует именно этот взгляд.) Поэтому не случайно из всех отраслей духовного производства совершенно особое место в европейской культуре Нового времени (в марксистском его понимании, т. е. времени, отсчитываемом от первых буржуазных революций) достается науке. Но и здесь в обиходном представлении значимо лишь то, что имеет прикладной утилитарный характер, отсюда и из всех наук больше ценятся те, что дают материальный же результат. Так, в нашей стране все слышали о достижениях Курчатова и Королева, но только специалистам известны блистательные имена Тарле и Щербы. Такие же начала, как философия, вообще выносятся за границы чего-то обязательного к постижению.