Вновь прибывший, маленький владелец щеглов, был всецело погружен в созерцании предметов, наполняющих два ряда, с остекленными дверцами, шкафчиков вдоль стен аптеки:
Семья стеклянных банок, уменьшающихся в размерах, сверкала всеми сторонами своего хрусталя; круглые, выпуклые, конусообразные, четырехугольные, простого стекла, с блестящими пробками, которые заманчиво просили их коснуться; и все они были наполненные жидкостью бесцветной и подкрашенной, кристаллами, порошками, бинтами и ватой.
Он смотрел, не отрываясь, на полки, где за стеклом лежали аккуратно разложенные, хирургические инструменты, похожие, по форме своей, на каких-то увеличенных, металлических насекомых, отражавших блеск их никеля между собой и стеклом дверец.
— Кто тебя послал сюда? — прервав наблюдения мальчика доктор, положив свою руку на его плечо.
— Воспитатель! Я Нарбут. Я кашляю! — Он поднял плечи со стоном, задержал дыхание, потом выпустил его с лающим кашлем, держась одной рукой за край стола.
— Сними рубашку, — сказал доктор и, усевшись на стул, внимательно смотрел в покрасневшее лицо больного.
Нарбут снял верхнюю парусинку и затем и нижнюю рубаху. Его голое тело слегка вздрогнуло, когда докторское ухо и его колючая борода прижались к его груди.
— Кашляй! — последовал приказ доктора. Нарбут послушно прокашлял сухими, прерывающимися звуками.
Доктор поднял голову: — Безусловно. — Он пошевелил губами, — Безусловно коклюш! Вдохни! — Он переложил свое ухо к спине выслушиваемого и замер... — абсолютно — коклюш, — заключил он, откидываясь на спинку стула. — Изолируйте его. Тот же медицинский уход, как и за другим...
— Слушаюсь, слушаюсь, Альфред Германович, вместе с Федоренко... сразу же.., — послушно кивал головой Прокопыч, с каплями пота на лбу от его, напряженного, молчаливого ассистирования доктору.
Доктор снял очки, поднялся со стула и, взяв саквояж, направился к двери, закончив свой краткий, но строгий визит.
Фельдшер поманил одевшегося Нарбута к двери заразного отделения.
— Без птиц: Они поднимают пыль... Будете кашлять еще сильнее.
Это остановило Нарбута, уже взявшего клетку с щеглами в руку; его, до того, беспечное лицо омрачилось...
— Прокопыч! — взмолился он. — Никто, кроме меня, не знает, как за ними ухаживать.
Прокопыч, в отсутствии доктора, снова стал самим собой. Возвышаясь, точно над карликом — над маленьким пансионером, с руками в карманах халата, с немного расставленными ногами и слегка покачиваясь на них, он не улыбался, но его глаза попрежнему заискрились юмором:
— Ну, ладно. — Он что-то обдумывал. — Я разрешу поместить птиц, в соседнюю с вашей, комнату Гаврилы.., если вы оба пообещаете мне... не беспокоить нас вашим кашлем...
— Обещаем! — почти взвизгнул Нарбут и, с самоуверенно заблестевшими глазами, поднял клетку, книги и закрыл за собой двери заразного отделения.
В аптеке, Прокопыч уселся за стол, придвинул банку с пустыми капсулями и фарфоровую миску с растертым порошком, готовый заняться своим делом прерванным приходом Скурскюго.
Шурша своими, большого размера, шлепанцами, в больничном халате по колено, в приемную явился Дейнеко.
— Прокопыч, дорогой, выдайте мне из кладовой мои штаны. Сбегать за табаком — весь вышел. Гильзы есть, а набивать нечем.
— Вот это... уж никак... не могу, — сказал подразделениям, ставшим, серьезным фельдшер. — Строгий приказ... верхняя одежда больных воспитанников, сразу же, сменяется больничной... Не могу, что уж не могу... то и не могу.
Он замигал глазами, разведя ладони в стороны.
— Но почему? Скажите почему? Это идиотский приказ? — прицепился Дейнеко.
— Почему? Я вам скажу почему. Из-за одного неприятного случая. Присядьте. — Он указал Дейнеко на стул. — Надо рассказать все по порядку:
— Года два тому назад, три воспитанника из Второго Отделения, чтобы избежать неприятные для них дни в Гимназии, «заделались» больными и явились в больницу, захватив с собой пистолет-монтекристо, привезенный одним из них с Рождественских каникул. Еще до их осмотра доктором, они успели втроем запереться в ватерклозете и, открыв окно, поочередно, выстрелили несколько раз, по сидящим на дровах, галкам. Галки улетели. Охотники решили подождать прилета других...
Владелец пистолета, неосторожно перекладывая его из одной руки в другую, выпалил, почти в упор, в колено, рядом стоящего, компаньона по охоте.., тот, завизжав на всю больницу, прискакал на одной ноге в аптеку... Я, думая, что пуля монтекристо не ушла дальше кожного покрова, пытался выдавить ее наружу, но кроме, вогнанного ею, кусочка штанов и крови, ничего не вышло... Известили доктора и начальство...
Явился доктор и, запуская зонд в темную, кровавую дыру, в поисках пули, еще, час другой, промучил ревущего юнца... Альфред Германович отправил его в свое Богоугодное Заведение, в хирургическое отделение для операции.
По рассказу раненого, потом — ему было больнее всего переносить тряску пролетки извозчика по булыжной мостовой, хотя лошадь шла только шагом.
Операция под хлороформом в течение часа, была безуспешна. Пули не нашли... Директор Пансиона был в панике. Решили пока, отца, судью, где-то в далекой, северной Сибири, о несчастном случае с его сыном, не извещать, в надежде, что поиски пули все-таки закончатся успехом до тех пор, когда трехнедельная, почтовая доставка письма, с подробностями о ранении мальчика, известит его родителей.
Но тогда-то и был дан категорический, строгий приказ — всех поступающих в больницу Пансиона, обыскивать и переодевать в больничное белье и халаты.
Прокопыч замолчал и смотрел куда-то в угол комнаты, как бы видя себя там над простреленным колен-ком мальца...
— Ну, а дальше что? Что же было сделано потом? — допытывался Дейнеко, забывший свою проблему о недостачи табака.
— Потом? Потом, — подстреленного воспитанника отправили на пароходе, в сопровождении его воспитателя, в Киев, где, в то время, был единственный Рентгеновский Отдел при клинике Киевского Университета.
Рентгеновский снимок указал местонахождение пули, которая, благодаря выстрелу почти в упор, была вся вогнана в кость ноги.
Вторичная операция потребовала хирургического долота, чтобы выдолбить, эту малокалиберную пулю и кусок материи подштанников из кости.
После операции, страдавшего, более от последствий хлороформа, чем от операции, как таковой, воспитанника Пансиона положили выздоравливать в женскую общую палату клиники Университета Св. Владимира. В мужском отделении свободных коек не оказалось.
Что видел пострадавший, двенадцатилетний, юнец в женской палате, в течение полутора месяца его пребывания в ней, мне трудно сказать. Но судя по тому, насколько жадно, с блестящими глазами, слушали его — его сверстники, когда он вернулся в Пансион, то наверно он поведал им много-много, неожиданно-нового, прозаичного и, не совсем в пользу слабого пола, так как, часто, по словам других, его «лекция» прерывалась восклицаниями:
— Как хорошо, что за нами наблюдают воспитатели, а... не бабье!
Раненый пансионер стал героем среди своих однокашников и с гордостью, с немного преувеличенным трудом, волочил свою, несгибающуюся в колене, ногу, как ветеран, «боец с седою головой».
Прокопыч закончил свое повествование о «беспокойных» днях Пансиона, поднялся и пообещал послать больничного дядьку Гаврилу за табаком для Дейнеко.
Два-три часа спустя, фельдшер сидел в своей комнате, перебирая струны гитары и задумчиво глядел в окно, в котором, поверх невысокого забора, были видны, под деревьями парка, парочки на скамейках у летнего павильона.
В полуоткрытую дверь просунулось загорелое, скуластое, усатое лицо.
— Заходи, заходи, Гаврила. Давай попоем во славу законченного, рабочего дня, — пригласил Прокопыч Гаврилу; он отлично знал, по сузившимся, мигающим глазам и мокрым губам дядьки, что он только что выпил водки и запил ее, украденным из аптеки, рыбьим жиром: — бо воно, як селедец...
— Что ж, споем «Мне все равно» или «Я любил тебя на Волге». Только вложи больше чувства в свой бас, чтобы не звучало, как бык, заблудившийся в лесу.
Оба засмеялись. Потом они запели.
— Безусловно, абсолютно, абсолютно, безусловно, — пели двое в заразном отделении; притоптывание их ног шло в темп, ими самими составленной, песни...
Но кашля не было слышно...
ПЕВЦЫ
«Председатель Президиума, состоящего под покровительством Ея Величества Вдовствующей Императрицы Марии Федоровны. Постановка голоса. Bell Canto. Профессор Сонкини».
Бароненко прочел это на медной, ярко наполированной доске на двери. Он переступил с ноги на ногу, взял свой портфель из одной руки в другую и снова пробежал глазами слова рекламного характера, непривычные в связи с именем члена Царствующего Дома. (Многочисленные благотворительные учреждения, состоявшие под Покровительством Императрицы Марии Федоровны, иногда получали разрешение, как Монаршую Милость, пользоваться ее именем для коммерческих предприятий, за крупные денежные пожертвования в пользу этих учреждений. Особенно легко эти льготы давались иностранцам.).
Изнутри доносился звонкий женский голос, певший упражнения в верхнем регистре.
Бароненко шагнул вперед и позвонил. Затем отступил назад и стоял возбужденный, борясь с своей нерешительностью и сомнениями, которые сменялись смелостью и надеждой.
Он повернулся и взглянул на улицу обсаженную цветущими каштанами; и на бородатого извозчика дремлющего на козлах, пригретого полуденным майским солнцем.
Думая, что его звонок не был услышан, Бароненко поднял руку, чтобы снова нажать кнопку, но дверь открылась.
Грудастая средних лет женщина, одетая в белую кофточку и черную юбку, стояла в пройме двери, глядя на Бароненко вопросительно карими глазами с темными кругами под ними.
— Видеть... профессора, — застенчиво начал он. Женщина молча посторонилась, пропуская молодого человека в коридор.