Вокруг лошадиного трупа слышалась какая-то суматоха, тряска...
— «Факел!» — кричал я, — «Факел!».
Пока зажигали паклю, азартный лесовик из Вологды ринулся в темноту... и, почти в ту же минуту, мы услышали его болезненный крик...
Мы все бросились к нему. В ярком свете горящей смоляной пакли он стоял шатаясь... Между ладоней, закрывавших его лицо, текла обильно кровь.
Я отнял его руки от лица. Сторона его была разорвана от уха до подбородка. Сквозь открытую кровавую рану виднелись белые зубы вологджанина.
— Как? — мог я только вскрикнуть, чуть не плача.
— Ош-ш-шибси... Думал... убитый ён, — бормотал он через внезапно раздувшиеся кровавые губы. Его сразу же увели в госпиталь.
В двух-трех шагах, с перебитым хребтом, умирав громадный волк. С дико вращающимися горящими, как угли глазами, с кровавым длинным языком набок, он часто и тяжело дышал. Он все еще пытался тащить себя с растянувшимися парализованными задними ногами, в сторону леса. Одиночный выстрел прекратил его агонию.
Вскоре мой приятель, батальонный доктор Р. выдал мне медицинское свидетельство, которое объявляло: «Подпоручик Хитун подлежит эвакуации в тыловые госпиталя для лечения острой формы нефрита».
Конечно, я был здоров как бык. Ел за троих, «жал» двухпудовку одной рукой одиннадцать раз. Но были причины оправдывавшие мою псевдоболезнь. Фронт разваливался. Солдаты вырешили вопрос войны «ногами» — дезертировали тысячами. Авторитет офицеров был на «нуле». Новые правители — большевики огласили декрет: «Войну не продолжать, но мир не подписывать».
Все это оправдывало мою симуляцию болезни. Итак, я был эвакуирован с Фронта в Санитарном поезде в Москву и помещен в Госпиталь при Купеческом Клубе.
В громадной палате, бывшей танцевальным залом Клуба, в среднем ряду состоящем из 20-ти кроватей, была и моя кровать. В первые дни я проводил большую часть времени лежа в постели, наблюдая происходящее вокруг.
В то время, как медицинский персонал — доктора, сестры милосердия, фельдшера продолжали рутину своих обязанностей днем и ночью, административная часть была в периоде перехода от старого управления к новому. Контроль над госпиталем делился между многими комитетами выбранными от докторов, сестер милосердия, канцелярских служащих, раненых, санитаров, поваров и судомоек. В приемной комнате, дежурный член комитета дал мне мою именную карточку, которую надо было повесить на спинку кровати. Он сказал, что если мне нужна медицинская помощь, то обратиться к старшей в палате сестре милосердия.
Я пользовался абсолютной свободой: уходил и приходил когда хотел, ел вкусно и досыта, в то время, как в городе население охотилось за каждым куском хлеба и не всегда успешно. Никто не проверял ни мою болезнь, ни ход, ни степень ее.
Среди раненых были несколько молодых офицеров с ранениями в спину и ниже, в икры и один даже с раздробленной пяткой. Обыкновенно такие ранения бывают при отступлениях. Но в данном случае, эти офицеры были подстрелены своими при наступлении на немцев. В августе Керенскому удалось поднять, своими речами, дух армии и уговорить (Офицеры стали называть Керенского с горечью — Главноуговаривающий (вместо Главнокомандующий). их на осеннее наступление.
Послушные офицеры повели свои части в атаку — только для того, чтобы быть подстреленными своими же солдатами, недовольными приказом о наступлении.
Через несколько дней после моего прибытия, я навестил Нину и Петра. Они рассказали мне про ожесточенные октябрьские бои между юнкерами и большевиками и что в начале ноября последние захватили власть по всей России и в Сибири.
Хотя мы были все рады видеть друг друга, но все же какая-то тревожная нота была в наших «что-то будет теперь?».
Вернувшись в госпиталь вечером, я увидел в нашей палате одну из сестер окруженную небольшой группой служащих и солдат. По-видимому она была чем-то сильно взволнована: ее часто мигающие глаза были полны слез, руки жестикулировали, она их то разводила в стороны, то сводила ладонями вместе, губы кривились в гримасу полуплача. Она быстро-быстро говорила.
Оказалось, что один из членов Купеческого Клуба, выбежав из карточной комнаты (Купеческий Клуб отдал большую часть своего здания под Госпиталь, оставив себе только бильярдную и карточную комнаты.), остановил ее и умолял спрятать его деньги и драгоценности на себе.
Он прошептал, что в данный момент у них в игральной комнате идет обыск и конфискация денег анархистами. Поддавшись его мольбам, она спрятала пакет под свой передник и побежала, но тут же была поймана двумя мужчинами в черных кожаных куртках... Они подняли ее передник, отняли пакет и почти раздели ее в поисках еще запрятанных денег. Она прикладывала то одну ладонь, то другую к ее пунцовому лицу.
— Мы экспроприируем накопленное богатство, чтобы построить свободный мир анархии. Анархия — мать порядка! — сказал один из них, направляясь снова в карточную комнату. Немного спустя вышел другой член Клуба. Он похлопывал ладонями по своим карманам:
— Чист, как голубь! — На его красном лице была сконфуженная улыбка. — Все вычистили, даже обручальное кольцо сняли.
Мы его окружили, чтобы узнать, что и как? Он рассказал, что известный драматический актер Мамонт-Дальский поселил свой «Дом Анархистов» сюда в Клуб. Анархисты умышленно предоставили две комнаты членам Клуба, чтобы было кого «освобождать» от богатства. Чтобы рекламировать себя, анархисты изредка устраивали свой бенефис, открывая окна и выбрасывая ранее реквизированное в толпу на улице. Туда летели сапоги, штаны, белье, рулоны материалов, буханки хлеба, бутылки водки и коньяка. Почему большевики терпели эту независимость анархистов— никто не знал.
Итак я продолжал жить и питаться в госпитале, а дни, вечера, а иногда и ночи проводил у Ш-х. Петр продолжал свои деловые занятия. Однажды он мне показал свое новое приобретение на одной из улиц параллельной Тверской-Ямской. Это было длинное помещение наполненное рядами различного рода фабричных станков. Рабочих не было. Почему это стало принадлежать ему, в то время как частная собственность, была уничтожена, я не знал. Также были непонятны мне многие другие преимущества и привилегии, которыми пользовался Петр: в то время как Москва голодала, в его доме не было недостатка в пище. По его приказу кухарка всегда держала на обеденном столе в столовой закуски для неожиданных посещений гостей. Он часто кормил Нину и меня полным обедом в своем Клубе, а сам в это время пропадал в карточной комнате. Оттуда он возвращался с кредитками небрежно засунутыми в карманы, но на просьбу шофера из его автомобильной школы, который ждал нас внизу на улице :
— Как насчет шайбочек, Петр 3.? — он шевелил большим и указательным пальцем, подразумевая запоздалое жалование.
— Завтра, завтра, — нехотя отзывался Петр, и вез нас в загородную Марьину Рощу, по дороге подхватив пару-другую своих приятелей для ночного кутежа.
В отдельный кабинет приходили приглашенные цыгане с миниатюрным переносным пианино и с ними врывалось непрерывное, неудержимое веселье...
Пела «Прелестная Солоха» — цыганка с карими глазами в которых вспыхивала смеющаяся, вызывающая, порочная искра. В ее голосе соединились три качества меда: сочность, густота и сладость. Она пела строфу песни требующей нецензурной рифмы. Хор подхватывал и рифма, сверх ожидания, появлялась наивная, абсолютно безобидная. Когда же гости и цыгане подвыпили, та же строчка уже рифмовалась как и напрашивалась — откровенная и срамная. И как бы по этому сигналу, с размахом, пошла кутить компания.
Рано утром ехали домой на лихачах (шофер давно был отпущен; не знаю — получил ли он просимые «шайбочки»), мужчины на коленях у своих дам — для разнообразия.
Дома меня, бесссильного, мужчины потащили одетым в наполненную водой ванну, чтобы отрезвить.
«Мои выходные сапоги!» — слабо мелькнуло у меня в голове. — Если их окунуть со мной в воду, их голенища придется резать ножом, чтобы стащить с ног.
Спасибо моей тете Соне, остававшейся дома, единственной трезвой среди нашей пьяной группы; она отстояла меня от этой сумасбродной, напугавшей меня, затеи. Я немного отрезвел.
На наш шум и гам пришла Эсфирь, молодая, миловидная брюнетка, недавно снявшая комнату в соседней квартире. Она добавила веселья предложив, продемонстрировать танец Исидоры Дункан. Ее танец, после минуты беганья по гостиной босиком в хитоне, заключался больше в лежачих позах на ковре. Мужчины пощелкивали языками, глядя на задравшийся кверху хитон, обнаживший округлость и белизну ее икр и коленей...
В свою очередь, я пытался заплетавшимся языком выразить ей свое удовольствие при виде гибкости ее тела и ее изумительного подражания знаменитой босоножке. На это она, обхватив мою шею руками, дохнув жаром ее полнокровного лица в мое, прошептала:
— Как и Ися, я пью бычью кговь. — И тем же шепотом: — Вы за Каледина? — Прежде чем я смог спросить ее, кто Каледин, она уже шепталась с Франком...
В одно из моих посещений Ш-ых, Петр познакомил меня с двумя новыми гостями. Старший Кусов, был среднего роста, плотного сложения, с усами на лице без особых примет; он отрекомендовал себя комиссаром полка. На мой взгляд, он был класса полковых писарей. Другой, 23-25-ти лет, курчавый блондин с вздернутым носом, одетый с претензией на франтовство, своей речью и манерами вторил Кусову. Звали его Володей. Он был ротным выборным того же полка, что и Кусов. Очевидно эти два большевика были чем-то полезны Петру. Он уделял им много внимания.
В один из последующих вечеров вся наша компания отправилась в кино. Перед уходом я попросил Нину срезать серебряные Инженерного войска погоны с моего френча. В то время офицеров с погонами не было видно во всей Москве. Вмешался Кусов, говоря, чтобы я погоны не снимал, а сел бы рядом с ним. Он, как комиссар, меня «в обиду не даст».