Кто-нибудь из нас вспоминал, с глубоким вздохом, те вечера, когда мы еще свободные, счастливые, сидя у костра, ели такие вкусные, поджаренные лепешки, янтарный суп из молодого барашка и запивали чаем, по-монгольски, с молоком яка.
Это было сигналом к тому, чтобы воображение узников начало изощряться в самом подробном описании любимых, лучших аппетитных кушаний, их вида, запаха и вкуса.
Исхудавшие и ослабевшие от голода и жажды, мы холодные, грязные, лохматые, с горящими глазами обсуждали воображаемые сытные обеды, которые были перед нашими глазами так же близко, как и мираж в песках пустыни.
А в пять часов вечера опять раздавалось «Хорин хайир» и тюремщик вносил ведро с горячей водой.
С наступлением темноты, страдающие от жажды, негромко просили у монгола за окном: «Угочь, угочь!», и он бросал в камеру снежки. Кто сосал этот снег, а кто им умывался.
Зимние дни коротки. Темнота в камере наступала как только солнце спускалось за двадцатифутовый частокол, окружавший тюрьму.
Была выработана система укладки спать: ноги одного лежат на ногах его соседа и только до полуночи, затем положение меняется и остается таким до утра.
Закованные в цепи, фабрикант и его спутники, занимали много места, потому что никто не мог выносить неудобства и тяжести их цепей на своих ногах, к тому же, они, обремененные этим грузом, ворочались и метались во сне.
Чтобы сэкономить место, «параша» подвешивалась на ночь к решетке окна и закрывала единственный доступ свежего воздуха.
По истечении трех недель, Федор обрадовал нас, сообщив, что Фаня уговорила местных русских колонистов посылать нам в тюрьму продовольственную передачу. Разрешение от китайских властей обещано, но пока не дано.
Прошел месяц. Однажды вечером наш друг-монгол внезапно появился в окне и, бросив в камеру буханку хлеба, исчез в темноте.
Завесив окно тряпками, мы зажгли единственный огарок свечи и, возбужденные, ждали дележа.
Когда полковник Ф. разрезал хлеб, то внутри нашел записку:
«Нас, женщин и детей, освободили три недели назад благодаря настойчивым хлопотам нашего дорогого друга—Фани; она упросила представителей иностранных торговых фирм в Урге посетить вас в тюрьме, надеясь, что это повлияет на китайцев и заставит их, если не освободить вас, то хоть улучшить условия вашего заключения».
Хлеб разделили; его медленно и долго жевали и, потом, подбодрившись, обсуждали приятные новости.
Но дни шли за днями, не принося нам ни перемен, ни новостей. Один за другим, одиннадцать из нас заболели. Распростертые на холодном полу, они бредили и метались, и отняли у нас еще больше места. Нам пришлось спать сидя.
В некотором отношении мы им завидовали: человека с высокой температурой вши не тревожат. К тому же больные в бреду наслаждались свиданиями с родными и вкусными обедами и, конечно, не беспокоились о будущем.
Болезни, холод и мрак согнали бы нашу недолговечную бодрость навсегда, если бы не пример выдержки и мужества полковника Дроздова; он был терпелив и спокоен как всегда, несмотря на незаживающую рану в боку.
— Унывать нечего, пока у нас есть наш ангел-хранитель Фаня, — приговаривал он, промокая полуодервеневшим шерстяным чулком гной из раны между выпиленных ребер.
Фаня сдержала свое обещание. Она убедила русских колонистов подкармливать своих соотечественников в тюрьме.
Мы стали получать регулярно раз в неделю по одному фунту хлеба, лук и соль.
Больные в нашей камере все выздоровели, но не так благополучна была соседняя камера, где умер бывший комендант города Кобдо, полковник Л. Уцелевший участник трех войн, не уцелел в монгольской тюрьме; он погиб от гангрены отмороженных ног. Его тело было вынесено на свалку, где его съели собаки. По местным верованиям, это означало, что умерший был — хороший человек. Трупы людей, неугодных богам, псы оставляют нетронутыми.
Смерть полковника вывела нас из пассивности и апатии. Ожидает ли такой же конец каждого из нас? Не лучше ли, пока есть еще силы, попытаться вырваться отсюда? Но как?
Мы обсуждали различные планы, но все они казались такими невыполнимыми, пока поручик Б. не признался нам, что у него в рукаве ватной куртки зашит, в разобранном виде, маленький браунинг и одна обойма к нему...
Это было очень важное открытие. Предложения, как использовать это единственное оружие при нашей попытке к бегству, нас оживили.
Большинство из нас, бывших военных в прошлом, не раз заглядывали в лицо смерти, а те, кому это не приходилось, всецело поддались общему настроению.
План, предложенный владельцем браунинга, был принят.
Каждое утро нас вели через коридор на двор тюрьмы для переклички, где мы выстраивались в одну линию. Мы ждали, пока двое из нас (строго по очереди) вынесут парашу (несколько шагов в сторону), опорожнят и возвратятся в строй. Тогда чиновник, в присутствии двух китайских часовых, начинал выкликать наши фамилии. Получалось у него это крайне растянуто и неразборчиво. Поэтому, на выклик обыкновенно выходило двое.
Чиновник, подозревая обман или насмешку, с перекошенным от злости лицом кричал что-то солдату, тот замахивался прикладом и загонял обоих обратно в шеренгу. Перекличка начиналась снова. Снова, пожимая плечами, нерешительно, выдвигались из линии двое, а то и трое...
Наконец, почувствовав свою несостоятельность, чиновник стал попросту пересчитывать нас.
Наш план побега был приурочен к утренней перекличке.
Бабин, вынося парашу с Аршиновым, как бы поскользнувшись, опрокидывает ее под ноги китайцу-часовому. Воспользовавшись замешательством последнего, Бабин стреляет из браунинга ему в голову. Тем временем капитан Аршинов хватает винтовку часового и вместе с Бабиным нападает на второго часового. Вестовой Дроздова, Архип — борец и гиревик взял на себя обязанность «позаботиться» о чиновнике. Мы все бросаемся в караульное помещение, где, по словам нашего друга монгола, спят после ночного караула двое других солдат.
Так как тюрьма находилась на пустыре между Ургой и Маймаченом, то пока весть о наше побеге дойдет до властей, мы будем далеко.
Федор нас уверил, что как только мы очутимся за воротами тюрьмы, он нас проведет ему известными путями на ту же, ему знакомую священную гору Бог-до-ул...
Как дикий зверь, загнанный в угол, бросается на охотника первым, чтобы только уйти, так и мы решили броситься на наших тюремщиков первыми.
Где-то на краю рассудка все это рисовалось бредовой мечтой. Но эта мечта была такой желанной, что скептиков не оказалось.
В одно ближайшее утро мы услышали нечто новое, необыкновенное: кто-то подметал коридор — этого никогда не случалось раньше.
Не успели мы обсудить причины такого события, как послышался шум шагов и иностранная речь.
Наша дверь широко распахнулась. Пришло трое... Бритые, чистые, в меховых шапках, в дорогих шубах.
Они сразу же подались немного назад, когда мы все — двадцать два волосатых, бородатых оборванца, вдавились в дверной проем.
Трудно было определить, кто кричал. Кричали мы все. Кричали люди без страны, без защиты, взывая к закону, к справедливости, к людям своей расы.
Тут были возгласы на немецком и на французском языках, но всех покрывал высокий тенор есаула И., который «строчил» по-русски:
— Харбин, Товарная 20, моя сестра, моя сестра-Харбин.
И только, когда краснощекий американец поднял ладонь кверху — все утихли.
Тогда полковник Франкман на французском языке пытался описать наше ужасное положение.
Американцы кивали головами, но их глаза все еще выражали не то испуг, не то непонимание.
Вдруг один из них «загорелся» и, глядя на меня, крикнул: «Америкэн?». Но сразу же и погас, когда я отрицательно замотал головой. Я почувствовал, точно я кого-то обманул и был уличен. На мне была куртка американского солдата, мне ее выдали из интендантства взамен моей износившейся гимнастерки.
В ответ на слова Франкмана, полуседой американец, пересыпая ломаные французские слова английскими, сказал, что они все в негодовании от ужасных условий нашего содержания в тюрьме, о чем немедленно заявят местным властям и, что через два-три дня они отправляются в Пекин, где, конечно, сообщат о нас русскому консулу.
Эти обещания иностранцев воскресили нас. Появились улыбки, новые планы, начались новые обсуждения.
Мы терпеливо ожидали вестей о нашем освобождении. С большой щедростью мы набавляли сроки поездки американцев — несколько дней на возможные починки мотора, шин или задержка из-за плохой погоды.
Прошло три недели. Сначала пришло недоумение, а потом и сомнение.
Были ли это только слова подбадривания от людей, сильно тронутых нашими незаслуженными страданиями?
А может быть, все ходатайства о нас не имели никакого влияния на местных сатрапов.
Внезапно освободили полковника Франкмана. Его как военного инженера китайцы заставили сконструировать все легкие и тяжелые укрепления для защиты Урги против барона Унгерна.
Это звучало парадоксом:
Русский в Монголии, вынужденный китайцами выступить против своих же русских, победа которых обеспечивала бы нашу свободу...
Все же мы были рады его освобождению. Каждый из нас на свободе был бы полезен нам оставшимся, а к тому же, грузный полковник занимал много места на полу камеры.
Перед Рождеством (1920 года) нам повезло. Монгольский князь, арестованный за критику действий китайцев в его стране, подарил три барана для всех узников нашей тюрьмы.
Как и всегда, с криком: «Хорин хайир», тюремщик внес деревянное ведро, наполненное супом из пшена и баранины.
Первый раз за почти три месяца мы были сыты, согреты и счастливы...
Мы даже запели. Сначала славу монгольскому князю, а потом церковные тропари, пока китайский часовой не застучал прикладом в железную ставню окна.