В центре юрты, отведенной мне, уже горел костер, на котором в котле варилось мясо. Лама и молодой послушник накормили меня ужином, состоявшим из баранины с рисом. Тут же был высушенный на солнце овечий и козий сыр. Все это я запивал зеленым чаем с молоком яка и закончил урюком и убенами.
После моей голодовки на крыше, этот обильный ужин просто «распростер» меня на войлочной подстилке. Я закрыл усталые глаза. Пахло войлоком, лошадиным потом и чем-то копченым, но поверх этих запахов — и побеждая их — через открытый полог юрты плыл ночной, слегка дурманящий аромат полевых цветов и трав... Это последнее меня и усыпило...
Я проснулся с восходом солнца, вышел из юрты и... остолбенел. Вся долина была покрыта юртами и монголами.
Мне представилось словно я очутился в стане древнего Чингиз-хана, с той только разницей, что здесь не было ни воинов, ни оружия, ни диких криков и насилия.
Я шел точно во сне, среди белоснежных юрт, которые, как круглые шапки гигантских грибов, усеяли зелень долины, и среди них колоритные группы мирных, дружественных и набожных монгол. Они, спешившись, сидели на корточках, сняв свои остроконечные шапки, курили свои длинные трубки и внимательно слушали наставления ламы. Он, увидев меня, понес навстречу мне свои, вытянутые вперед ладонями кверху, руки на которые я положил свои. Затем мы обменялись табакерками и, сделав вид, что «понюшка табака» — свершилась, вернули их друг другу. Этот же лама указал мне на другую сторону реки, говоря, что там скоро начнутся скачки на верблюдах.
Я никогда еще не видел этого увлекательного зрелища и кстати хотел проверить такой малоизвестный и маловероятный слух о том, что скачущий верблюд выбрасывает свои длинные ноги во все стороны, только не вперед.
Поэтому я решил непременно отправиться через реку, как только заправлю автомобиль для обратной поездки в Ургу.
Проходя через небольшую лужайку у самой рощи, я наткнулся на — «цветник» — на группу монгольских, с подрумяненными лицами, женщин, в ярких, разноцветных, шелковых дели-халатах, с серебряными украшениями в их тяжелых косах, в цветных гутулах с острыми, кверху задранными носками. Все они были настолько красочны, что я, глядя на них, залюбовался ими.
Очутившись в фокусе стольких женских глаз, я даже почувствовал какую-то легкую волну приятного смущения. Но все же не спускал с них глаз, стоял и... улыбался.
Они же в свою очередь уже, очевидно, зная мою роль водителя «мохортырга», который привез их лучезарного Хутухту, кричали мне хором и вразбивку: «Сай-хут байна!». И потом, почти что тем же хором, смеясь, убеждали в чем-то молодую смуглолицую монголку. Из-под ее круглой, малинового цвета, шапочки выбивалась и лежала на ее лбу серебряная челка: серебряными галунами была расшита голубая грудь ее дели, закрытая рядами многоцветных бус. Она шла ко мне, улыбаясь всем своим широким, смуглым, в румянце, лицом и, как маленькая радуга, приблизилась и протянула мне свои руки в длинных, красного шелка, рукавах, на которые я с поклоном возложил свои... и вдруг я вздрогнул. Она больно ущипнула у локтя мою руку и, сверкая озорными глазами, звонко рассмеялась. Возбужденный, смеялся тоже и я... И не мог отнять своих рук, — края рукавов моей куртки были зажаты в ее смуглых кулачках, а она продолжала смеяться возбужденно, отрывистым серебряным смехом, который звучал в моих ушах, как щелканье соловья.
Мои восторженные, а потом — и вдруг — «размякшие» глаза дали ей знать о ее силе и власти надо мной.
Она стала серьезной, ее щелки-глаза вдруг округлились и в потемневших зрачках прочел я вызов...
Я опешил. В ответ на этот зов — остаться? А как же? Я перевел глаза на ту сторону реки. Там я увидел уже скачущих монгол-подростков на молодых верблюдах. В досаде на этот момент, требовавший внезапного решения, я, презирая себя за свою виноватую улыбку, ушел... ушел, пообещав вернуться.
Расспрашивая про скачки и про место переправы на другую сторону реки, я немного задержался. Когда я вошел в мою юрту, в углу, на войлочной подстилке, на которой я спал прошедшую ночь, сидела улыбающаяся монголка. Возле нее лежала малиновая шапочка с серебряной челкой. Я не пошел на скачки.
Перед отъездом я снова прошел по стану. У плотно завешенного входа юрты Хутухты двое пожилых лам в желтых шелковых полу-кафтанах, принимали «хатуки» — подношения от коленопреклонных богомольцев.
Стопка из этих голубых шелковых платков уже доходила до пояса ламы, а он взамен касался лба пилигрима красной кистью шелкового каната, конец которого скрывался в юрте и, как предполагалось, был в руке самого живого бога — Гегена.
Солнце было уже высоко. Словно падающие серебряные бусы, доносились трели жаворонков из поднебесья. Я почувствовал радостный душевный подъем, точно я попал в какую-то удивительную волну, — она захватила и несет, передавая мне от этих восторженно-набожных, преисполненных благоговением почти до религиозного экстаза, монгол желание «весь мир заключить в мои объятия».
Это все было, как чудный сон. И вдруг... мрачная мысль взметнулась в голове.
Что-то ожидает меня в Урге? И я вспомнил, как хорунжий Бур-ий предостерегал: «Никто», — он грозил пальцем в воздухе, — «никто не смеет отменить наказание, данное дедушкой, кроме... кроме него самого».
В мрачном настроении я возвращался в Ургу; я не знал, нужно ли будет мне сесть снова на крышу и ждать личного распоряжения барона о моем освобождении из-под ареста? Или, я снова поступлю в полное подчинение Джембулвану и, под его защитой, останусь на свободе?
Со мной ехал стриженный, сухенький, обвешанный четками, в красном халате, лама. Я обещал довезти его до монастыря, расположенного в 10-15 верстах к западу от Урги.
Сначала он сидел молча, перебирая четки, но монотонно жужжащий автомобильный мотор, очевидно, вызвал в нем желание к песнопению. Его приятный, хрипловатый голос изредка, переходил в высокие ноты фальцета и пение его напоминало «йодлинг» альпийских пастухов...
Это действовало успокоительно на меня и я переключился от подавленного настроения к бодрому, уверяя себя, что, несмотря на все временные несчастья, выпавшие на мою долю, впереди у меня еще много лет «ковать свою фортуну».
С последних холмов, окружающих долину реки Тола, показалась широко раскинувшаяся Урга. Среди низких построек, выделялся двухэтажный, темно-красного цвета дом Русского Консульства. В нем, как на малом острове, среди бушующего океана, за все время упорных боев за Ургу, укрывалась группа русских, титулованных беженцев. Причиной их безопасности послужило то, что здание было в версте от города, по дороге к китайскому пригороду Маймачен и то, что в нем все еще жил русский консул.
Абсолютное невмешательство этой группы в дело нашего освобождения из тюрьмы, очевидно, послужило доказательством их лояльности к китайским властям и их не трогали...
Я ехал не торопясь, навстречу моему, такому неизвестному и, возможно, к такому грустному будущему. В моих мыслях, неотступно, был барон. Кто он был? Он не был сумасшедшим. Там, где приходилось проявить нормальные человеческие чувства — они у него были! желание внимания, влюбчивость, ревность. После взятия Урги, в Консульстве был парадный обед, на котором присутствовал барон. Как мне передавали, он сидел рядом с женой бывшего вице-губернатора города О.
Нетерпевший, по его собственным словам «баб», он молчал и вел себя конфузливой букой, пока умница, черноокая аристократка, не приручила его своими разговорами о буддизме, его легендах, ритуалах и популярных сказаниях.
Барон оживился, повеселел и, в свою очередь, говорил о переселении душ, о том, как он прислушивался к шуму ветра в лесу и в траве, о том, как он наблюдал полет птиц и вслушивался в их крики и все это, вошло в его мышление для самосовершенствования наряду с христианством.
Слева, рядом с бароном, сидел его любимец, есаул Кучутов — сорвиголова, весельчак и обладатель приятного и мощного баса. Когда-то регент Иркутского архиерейского хора уверял, что только отсутствие сценической внешности препятствует Кучутову заменить Шаляпина. У певца-бурята было торсо циркового атлета, длинные, до колен руки и короткие, кривые ноги. Дима не горевал над своей внешностью; из бывшего молодого Иркутского дантиста он превратился в лихого наездника-казака. Он, вместе с Тубановым, во время атаки на Ургу, ворвались во дворец и вынесли на руках Хутухту и, поддерживая своими могучими руками живого бога за его талию, между своих скакунов, умчали его на священную гору Богдо-ул...
За этот подвиг, Богдохан дал им обоим звание гунов (князей) и по арабскому коню из своих конюшен.
По настойчивым просьбам присутствовавших на обеде, Дима, под мастерски подобранный и также мастерски сыгранный, аккомпанемент на рояле вице-губернаторши, спел застольную. Унгерн был заметно очарован хозяйкой, а она, в свою очередь, своими гостями, в частности, бароном и певцом, Димой.
Говорили, что барон потом часто передавал поклоны, через Диму, баронессе А., а тот, передавая поклоны, очевидно, не забывал себя, напевая любовные мотивы и... «переиграл».
Однажды вечером, Унгерн, объезжая сторожевые посты, остановился у Консульского дома; вдоль ряда привязанных, оседланных лошадей, он усмотрел буланого, арабского коня, который, переступив повод передней ногой, запутался в нем так, что себя стреножил и стоял с своей мордой низко притянутой к своей передней ноге.
А из окон второго этажа, Димин сладкий голос, под аккомпанемент рояля, слал в душную Монгольскую ночь призыв: «О милая, доверьтесь мне...».
Взревновавший барон послал наверх, сопровождавшего его, дежурного офицера по гарнизону с приказанием — есаулу Кучутову, за небрежность к казенному имуществу (коню), немедленно сесть на крышу.
Напрасно Дима уверял, что его араб находится на подножном корму в табунах и что запутавшийся конь не его, а Тубанова, все же он переночевал на крыше...