Жизненный символ формулирует некий существенный, бессознательный фрагмент, и чем более распространен этот фрагмент, тем шире и воздействие символа, ибо он затрагивает в каждом родственную струну. Так как символ, с одной стороны, есть наилучшее и, для данной эпохи, непревзойденное выражение для чего-то еще неизвестного, то он должен возникать из самого дифференцированного и самого сложного явления в духовной атмосфере данного времени. Но так как, с другой стороны, живой символ должен заключать в себе то, что родственно более широкой группе людей, для того, чтобы он вообще мог воздействовать на нее, — то он должен и схватывать именно то, что обще более широкой группе людей. Таковым никогда не может быть самое высокодифференцированное, предельно достижимое, ибо последнее доступно и понятно лишь меньшинству; напротив, оно должно быть столь примитивно, чтобы его вездесущее не подлежало никакому сомнению. Лишь тогда, когда символ схватывает это и доводит до возможно совершенного выражения, он приобретает всеобщее действие. В этом и заключается мощное и вместе с тем спасительное действие живого социального символа.
Все, что я сказал сейчас о социальном символе, относится и к индивидуальному символу. Существуют индивидуальные психические продукты, явно имеющие символический характер и непосредственно принуждающие нас к символическому восприятию. Для индивида они имеют сходное функциональное значение, какое социальный символ имеет для обширной группы людей. Однако происхождение этих продуктов никогда не бывает исключительно сознательное или исключительно бессознательное — они возникают из равномерного содействия обоих. Чисто сознательные, так же как и исключительно бессознательные продукты, не являются per se символически убедительными — признание за ними характера символа остается делом символической установки созерцающего сознания. Однако они настолько же могут восприниматься и как чисто каузально обусловленные факты, например в том смысле, как красная сыпь скарлатины может считаться «символом этой болезни». Впрочем, в таких случаях правильно говорят о «симптоме», а не о символе. Поэтому я думаю, что Фрейд, со своей точки зрения, совершенно верно говорит о симптоматических, а не о символических действиях (Symptomhandlungen) /121/, ибо для него эти явления не символичны в установленном мною смысле, а являются симптоматическими знаками определенного и общеизвестного, основного процесса. Правда, бывают невротики, считающие свои бессознательные продукты, которые суть прежде всего и главным образом болезненные симптомы, за в высшей степени значительные символы. Но в общем, это обстоит не так. Напротив, современный невротик слишком склонен воспринимать и значительное как простой «симптом».
Тот факт, что о смысле и бессмыслице вещей существуют два различных, противоречащих друг другу, но одинаково горячо защищаемых обеими сторонами мнения, научает нас тому, что, очевидно, существуют явления, которые не выражают никакого особенного смысла, которые суть простые последствия, симптомы, и ничего более, — и другие явления, которые несут в себе сокровенный смысл, которые не просто имеют известное происхождение, но скорее хотят стать чем-то и которые поэтому суть символы. Нашему такту и нашей критической способности предоставлено решать, где мы имеем дело с симптомами, а где с символами.
Символ есть всегда образование, имеющее в высшей степени сложную природу, ибо он составляется из данных, поставляемых всеми психическими функциями. Вследствие этого природа его ни рациональна, ни иррациональна. Правда, одна сторона его приближается к разуму, но другая его сторона не доступна разуму, потому что символ слагается не только из данных, имеющих рациональную природу, но и из иррациональных данных чистого внутреннего и внешнего восприятия. Богатство предчувствием и чреватость значением, присущие символу, одинаково говорят как мышлению, так и чувству, а его особливая образность, принявши чувственную форму, возбуждает как ощущение, так и интуицию. Жизненный символ не может сложиться в тупом и малоразвитом духе, ибо такой дух удовлетворится уже существующим символом, предоставленным ему традицией. Только томление высокоразвитого духа, для которого существующий символ уже не передает высшего единства в одном выражении, может создать новый символ.
Но так как символ возникает именно из его высшего и последнего творческого достижения и вместе с тем должен включать в себя глубочайшие основы его индивидуального существа, то он не может возникнуть односторонне из наивысше дифференцированных функций, а должен исходить в равной мере из низших и примитивнейших побуждений. Для того чтобы такое содействие самых противоположных состояний вообще стало возможным, оба этих состояния, во всей их противоположности, должны сознательно стоять друг возле друга. Это состояние должно быть самым резким раздвоением с самим собой, и притом в такой степени, чтобы тезис и антитезис взаимно отрицали друг друга, а эго все-таки утверждало бы свою безусловную причастность и к тезису, и к антитезису. Если же обнаруживается ослабление одной стороны, то символ оказывается преимущественно продуктом одной стороны и тогда, в меру этого, он становится не столько символом, сколько симптомом, притом именно симптомом подавленного антитезиса. Но в той мере, в какой символ есть просто симптом, он теряет свою освобождающую силу, ибо он уже не выражает права на существование всех частей психики, а напоминает о подавлении антитезиса, даже тогда, когда сознание не отдает себе отчета в этом. Если же имеется налицо полное равенство и равноправие противоположностей, засвидетельствованное безусловной причастностью эго и к тезису, и к антитезису, то вследствие этого создается некоторая приостановка воления, ибо невозможно больше хотеть, потому что каждый мотив имеет наряду с собою столь же сильный противоположный мотив. Так как жизнь совершенно не выносит застоя, то возникает скопление жизненной энергии, которое привело бы к невыносимому состоянию, если бы из напряженности противоположностей не возникла новая объединяющая функция, выводящая за пределы противоположностей. Но она возникает естественно из той регрессии либидо, которая вызвана ее скоплением. Так как вследствие полного раздвоения воли прогресс становится невозможным, то либидо устремляется назад, поток как бы течет обратно к своему источнику, то есть при застое и бездейственности сознания возникает активность бессознательного, где все дифференцированные функции имеют свой общий архаический корень, где живет та смешанность содержаний, многочисленные остатки которой еще обнаруживает первобытная ментальность.
И вот активность бессознательного выявляет наружу некое содержание, установленное одинаково — как тезисом, так и антитезисом — и компенсирующее как тот, так и другой (см. компенсация). Так как это содержание имеет отношение как к тезису, так и к антитезису, то оно образует посредствующую основу, на которой противоположности могут соединиться. Если мы возьмем, например, противоположность между чувственностью и духовностью, то среднее содержание, рожденное из бессознательного, дает благодаря богатству своих духовных отношений желанное выражение духовному тезису, а в силу своей чувственной наглядности оно ухватывает чувственный антитезис. Но эго, расщепленное между тезисом и антитезисом, находит свое отображение, свое единое и настоящее выражение именно в посредствующей основе, и оно жадно ухватится за него, чтобы освободиться от своей расщепленности. Поэтому напряженность противоположностей устремляется в это посредствующее выражение и защищает его от той борьбы противоположностей, которая вскоре начинается из-за него и в нем, причем обе противоположности пытаются разрешить новое выражение, каждая в своем смысле. Духовность пытается создать нечто духовное из выражения, выдвинутого бессознательным, чувство же — нечто чувственное; первая стремится создать из него науку или искусство, вторая — чувственное переживание. Разрешение бессознательного продукта в то или другое удается тогда, когда эго оказывается не вполне расщепленным, а стоит более на одной стороне, чем на другой. Если одной из сторон удается разрешить бессознательный продукт, то не только этот продукт, но и эго переходит к ней, вследствие чего возникает идентификация эго с наиболее дифференцированной функцией (см. подчиненная функция). Вследствие этого процесс расщепления повторится впоследствии на высшей ступени.
Если же эго настолько устойчиво, что ни тезису, ни антитезису не удается разрешить бессознательный продукт, то это подтверждает, что бессознательное выражение стоит выше как той, так и другой стороны. Устойчивость эго и превосходство посредствующего выражения над тезисом и антитезисом представляются мне коррелятами, взаимно друг друга обусловливающими. Иногда кажется, как будто устойчивость прирожденной индивидуальности является решающим моментом, а иногда — будто бессознательное выражение имеет преобладающую силу, от которой эго и получает безусловную устойчивость. В действительности же может быть и так, что устойчивость и определенность индивидуальности, с одной стороны, и превосходство силы бессознательного выражения, с другой, — суть не что иное, как признаки одного и того же фактического постоянства.