Ж. Бодрийяр также пишет о том, что капитал буквально стал мировым, смог «трансполитизироваться и переместиться на другую орбиту – за пределы производственных отношений и политических антагонизмов … и при этом представить весь мир во всем его многообразии по своему образу и подобию»[13]. Под воздействием глобализации капитала потеряла смысл большая часть политической деятельности. С одной стороны, деятельность правительств фактически сводится к тому, чтобы привлечь или удержать в стране международные финансы (капиталы), поэтому падает социальная значимость национальных государств. С другой стороны, политика проиграла битву экономике еще и в том плане, что теряют смысл политические движения, и рабочее движение в их числе. Оно не в силах бороться против безличных метафизических сил, несоизмеримых с человеческими возможностями, и «народ покидает агору» (Бауман).
З. Бауман пишет, что важнейшим условием этой невозможности политического участия масс стал простой факт: труд и капитал оторваны друг от друга. Рабочие и предприниматели перестали жить единым домом, пусть даже этот дом был отчасти их общей тюрьмой, перестали знать друг друга в лицо. Если раньше человек устраивался на предприятие Форда, он мог быть уверен, что проведет там много лет, возможно, всю жизнь. Теперь мало кто может похвастаться тем, что знает даже свою завтрашнюю судьбу.
В свою очередь, это лишь частный пример тому, что под вопросом находятся все известные до сих пор формы коллективных движений, в рамках которых человек мог решать свои личные или хотя бы индивидуальные проблемы. З. Бауман считает, что коллективные формы отношений между людьми вообще навсегда утратили свою эффективность.
Онтология или метафизика поворачивается к современному человеку весьма страшной стороной. Никуда не деться от того, что движение мировых капиталов выступает теперь прямым содержанием общественного бытия. Последнее всегда, традиционно открывало перед человеком какие-то возможности, перспективы, содержало в себе некоторый «примат положительного». Возможно, зов фантазматического реального – это голос не бытия, а небытия, которое проникает в человеческий повседневный мир не в форме нечто, а в пугающей форме ничто. Вспомним Хайдеггера: ничто ничтожит человека. Мировое движение Капитала как фантазматическое реальное невидимо, неосязаемо, незаметно и все же – ничтожит человека. Даже к государству хотя бы в какие-то исторические эпохи можно было относиться в порядке приятия, но единственное эстетическое метафизическое чувство, которое может вызвать капитал в его мировом надгосударственном движении, может быть, по-видимому, только «уклоняющееся отшатывание»[14]. Не случайно С. Жижек говорит о призраке капитала, тотально присутствующем в современном социуме.
Силы капитала стали основой процесса глобализации как формы генерализации и одновременно унификации общественной жизни. Другим полюсом этого процесса оказался абсолютно индивидуализированный человек. Основным каналом индивидуализации выступила эстетизация как общая характеристика динамики общественной и частной жизни.
Интересно, что индивидуализироваться человек вообще-то может по-разному. Итогом может быть либо индивид, каких всегда много в толпе, либо индивидуальность, неповторимость, уникальность человека для человечества. По поводу современного общества множество авторов сходятся во мнении, что это именно общество индивидов, культивирующее обособленность, отдельность как отделенность и отдаленность людей друг от друга. З. Бауман определяет современность как индивидуализированное общество[15], Ален Рено назвал наше время Эрой индивида[16]. Среди когда-то равноценных категорий социальной философии (человек – индивид – личность – индивидуальность) в пространстве сегодняшней социальной реальности на первое место выходит «индивид». Личность избыточна, а индивидуальность практически недостижима.
Человек попадает в ситуацию необходимости решать в масштабе собственной жизни противоречия, которые имеют глобальный характер (как пишет З. Бауман, цитируя У. Бека, от человека требуется биографическое решение системных противоречий[17]. Между тем, у основной массы тех, кто должен это делать, нет сил, средств, ресурсов на решение таких проблем. Буквально лет сорок назад люди мечтали о такой свободе, какую они получили сейчас, но современное отношение к ней очень хорошо выражено в известном названии – «Бегство от свободы». Долгожданная свобода наступила, но она оказалась «ненужной победой». Нет зоркого ока всевидящей власти, зато господствует неуверенность, растерянность, незнание того, что нужно сделать, чтобы достичь вполне определенных целей. Человек не в силах простроить причинно-следственные связи, не может предвидеть результаты своих вполне разумных действий. Наступает эра голой объективности. Кризис субъектности достигает своего апогея.
Возникает ощущение, что общество уже в который раз покинуло людей, оставив их один на один со своими проблемами. Складывается ситуация человека без общества. Пожалуй, впервые эту ситуацию раскрыл в философии экзистенциализм, а в искусстве – Э. Хемингуэй.
В философском эссе «Цвет трагедии белый» Э.Ю. Соловьев исследует «этос» героев Хемингуэя, представителей «потерянного поколения». Один из них – персонаж романа «И восходит солнце» Джейк Барнс. Он вернулся с войны, испытав опасность полной мерой, он очень хорошо знал, что значит пережить страх и пересилить его. Он вернулся живым, и его дождалась любимая женщина. Но ранение навсегда лишило его надежды быть с ней. И еще он очень хорошо знал, что общество бросает человека на войне, оставляя его один на один со всем ее ужасом и мерзостью. «Приватным пространством» для него стала вся война.
«Обычно человек воспринимает и описывает окружающую реальность в свете определенной цели, которой он одушевлен: смотрит на нее идеологически, утилитарно, лирически, эротически – сообразно тому, что диктует ему его жизненная конъюнктура. И коль скоро эта конъюнктура существует, о «непредвзятости», «незаинтересованности» не может быть речи.
Но у Джейка Барнса нет жизненной конъюнктуры: он ничем не воодушевлен и ни на что не рассчитывает. Значит ли это, что его «дух выжжен, а глаз мертв»?
Оказывается, нет. Оказывается, именно потому, что Джейк наиболее типичный представитель «потерянного поколения», реальность выступает для него в простом богатстве существования, которое скрыто для других. В описаниях Барнса каждая вещь сразу и целиком раскрывает себя. Это непреложная наглядность мира и бескорыстная устремленность в мир: та непреложная наглядность, с которой трава, деревья, небо открываются смертельно раненному («вот все, больше ничего не будет»), и та бескорыстная устремленность, которая оживает в нем, возвращая к раннему детству, где все было одинаково интересным, важным, пленительным и таинственным.
Восприятие Джейка Барнса постоянно остается на уровне катарсиса, который обеспечивала война. Каждую вещь и каждое событие он умеет видеть так, как увидел бы ее солдат, находящийся на грани гибели. Джейк живет в сознании незаместимой ценности мгновения: в любую минуту мир существует для него «в первый и последний раз» – так, словно он поставил перед собой задачу удержать каждое переживание для вечности и умереть с ним, пишет Э.Ю. Соловьев[18].
В отличие от кьеркегоровского Авраама, который воодушевлен своей верой, герой Хемингуэя ничем не воодушевлен.
Это та ситуация, когда эстетическое, бескорыстно-катартическое отношение человека к миру выше и целостнее любого воодушевления, любой веры. Верить больше не во что, и несмотря на это именно теперь вдруг открывается вся красота мира.
Эстетическое живет в человеке дважды. Сначала – до всякого этического. Это детское или мифологическое (детство человечества), естественное восприятие мира, в котором однозначно «эстетика – мать этики» (Бродский). Потом – уже после всякого этического, религиозного, социального, когда человек выходит на самые прямые отношения с миром, когда он видит мир как в последний раз. Один на один с миром как один на один со смертью человек раскрывается как существо эстетической природы, и мир раскрывает человеку красоту своего бытия.
Человек как сверхъестественное существо – обязательно эстетичен.
Эта эстетика ни в коей мере не равна способности сохранять вопреки обстоятельствам наивно-детское или мифологическое восприятие мира. Она ничего общего не имеет с оптимизмом на грани идиотизма. Эта эстетика выстрадана взрослым человеком и человечеством и получена от мира как особый дар.
Безусловно, эта эстетика абсурдна. Здравый смысл и голое ratio всегда будут спотыкаться о бесконечные «низачем», «нипочему» и «просто так». Но тайна эстетики-после-веры заставляет спросить об эстетике как таковой: не абсурд ли это? Вспомним Сизифа. Он похож на Джейка Барнса. Сизиф «учит высшей верности, которая отвергает богов и двигает камни. Он тоже считает, что все хорошо. Эта вселенная, отныне лишенная властелина, не кажется ему ни бесплодной, ни ничтожной. Каждая крупица камня, каждый отблеск руды на полночной горе составляет для него целый мир. Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека. Сизифа следует представлять себе счастливым»[19].
Сизиф смотрит на мир эстетически. Весь этот мир он превращает в пространство своей жизни.
Судьба, аналогичная судьбе потерянного поколения, рассказанной Хемингуэем и касавшейся единиц, распространилась теперь на многочисленные слои населения, с той лишь разницей, что герои Хемингуэя были героями в полном смысле слова и были одинокими в своем героизме. Сейчас же появилась одинокая толпа, одинокими оказались массы индивидов, а время массового героизма уже прошло.