В начале марта 1882 г. Игнатьев и заговорил с императором о Земском соборе, созыв которого сделал бы коронацию особо праздничной и исполненной глубокого смысла. «Я напомнил Его Величеству мои беседы с ним о Земских соборах и сказал, что самое благоприятное время для возобновления исторического предания — день коронации»,— рассказывает министр в своих «Воспоминаниях».
В записке, явно предназначенной для царя, Игнатьев доказывает, что, разрешая Земский собор, самодержец ничего не уступает из своей власти, а лишь находит «верное средство узнать истинные нужды страны».
Доводы в пользу созыва Земского собора Игнатьев, судя по его воспоминаниям, приводил и в еженедельных докладах царю. Министр внутренних дел, не получая прямого одобрения, не встретил и отпора. Уверенный в благоприятном исходе, он продолжал все решительнее претворять свой план в жизнь. 30 марта 1882 г. министр внутренних дел составил проект манифеста о созыве Земского собора, а 12 апреля представил его Александру III на утверждение.
Подготовка манифеста велась в тайне. Консультантами Игнатьева были И. С. Аксаков и рекомендованный им как специалист по Земским соборам славянофил П. Д. Голохвастов. Однако в то время как сообщники переписывались с помощью условного шифра, в Министерстве внутренних дел благодаря несдержанности Игнатьева о его планах прознали многие. Катков, у которого здесь были свои осведомители, первым забил тревогу. В дело. разумеется, активно вмешался и Победоносцев. Несмотря на запрет обсуждать вопросы государственного устройства в печати, Катков разразился рядом передовиц, где и обличал и высмеивал либеральные иллюзии, связанные с созывом депутатов от народа. Перебирая славянофильские доводы в пользу собора, который «положит конец нашему нравственному неустройству», «пересоздаст русскую землю», «изведет самодержавную власть из плена бюрократии», издатель «Московских ведомостей» предлагал задуматься о главном. «Если речь идет о Земских соборах в смысле старого времени, то и учреждать нечего, потому что их никто не отменял»,— резонно заявлял он, доказывая, что «русский царь имеет, несомненно, право призывать и созывать, когда окажется надобность, людей разных сословий по тому или иному вопросу». Если же подразумевается другое учреждение, грозно предостерегал он, то это будет уже нечто новое и с самодержавием несогласуемое. «Вообразите, что кто-то предложил бы созвать Земский собор,— приглашал Катков читателей, называя такое предложение открытой крамолой.— разве не того хотели Желябов и Нечаев?» Подобная мера свидетельствовала бы о неспособности правительства держаться самому. «Если наше правительство кому-то кажется слабым, нуждающимся в сборе людей, которые сами не знали бы, зачем они призваны, не следует ли искать причин этой слабости в неспособности ее случайных органов?» А в «Русском вестнике» Каткова в очерках Н. А. Любимова под характерным названием «Против течения» (начатых еще до первомартовской катастрофы) продолжался анализ уроков французской революции. « Когда в стране от тех или других причин распространено недовольство существующим порядком, а власть в то же время слаба, то для правительства нет ничего опаснее представительных собраний и нет ничего выгоднее для революции».
Отзвуком этих выводов, возможно, явились тревожные мысли императрицы: Игнатьеву пришлось успокаивать Марию Федоровну, что судьба Марии-Антуанетты ей не угрожает.
Не надеясь только на публицистику своих изданий, Катков в мае 1882 г. обращается к Александру III с письмом, убеждая в рискованности затеи с Земским собором. «При государственном маразме всякая интрига, всякое враждебное дело могут иметь успех»,— запугивал он царя, прибегая к выражениям отнюдь не деликатным. Впрочем, он знал, что слова о маразме власти будут отнесены к итогам предшествующего царствования, хотя сам толковал их шире.
Не без помощи Каткова и Победоносцева Александр III спохватился, что дело зашло слишком далеко. «Я все более и более убеждаюсь, что гр. Игнатьев совершенно сбился с пути и не знает, как идти и куда идти, так продолжаться далее не может. Оставаться ему министром трудно и нежелательно»,— подводил царь в письме к Победоносцеву итоги их общим наблюдениям 15 мая 1882 г. При этом ни он, ни его адресат не вспоминали более о патриотизме Игнатьева и его русском характере. А ведь министр попытался извлечь элемент государственной жизни из недр российской истории. И текст манифеста в изобилии украсил ссылками на национальные традиции, на «великих предков наших». Возмечтав о представительном правлении, Николай Павлович потерял в глазах императора свою «русскость».
27 мая в Петергофе на созванном Александром III совещании Игнатьеву было предложено зачитать заготовленные им манифест и рескрипт на имя министра внутренних дел с объявлением о созыве Земского собора. (Император вынул их из своего стола.) Документы эти подверглись сокрушительной критике присутствовавших: К. П. Победоносцева, председателя Комитета министров М. X. Рейтерна, министра просвещения И. Д. Делянова, министра государственных имуществ М. Н. Островского. Напрасно Игнатьев пытался оправдаться, доказывая, что подготовляемая им акция чисто успокоительного характера и не претендовала на изменения в системе управления. «Государь перебил меня с неудовольствием,— рассказывает он,— и в раздраженном тоне сказал, что доверие его ко мне было полное и неограниченное до моего возбуждения вопроса о соборе, который я преследую с непонятной настойчивостью». Здесь же император во всеуслышание заявил, что «согласия своего на созыв собора он не дает». Но ведь эта акция, как уже говорилось, готовилась вовсе не за спиной царя, не без его ведома. Склонный ко лжи, Николай Павлович мог и в своих воспоминаниях многое присочинить, мог преувеличить степень сочувствия государя своему замыслу, мог для красного словца от себя добавить, что тот был до слез растроган текстом манифеста о созыве собора. Но он никогда бы не пошел против воли императора. Угодливый и несмелый, Николай Павлович был достаточно чуток к настроениям самодержца — своеобразному политическому барометру, которым он руководствовался: Игнатьев думал прежде всего о своей карьере, он вовсе не готовился в борцы или герои и никогда бы не осмелился противоречить царю,
Но Александр III до времени своего отношения к созыву Земского собора не высказывал. Он даже несколько подыгрывал своему министру в той неспокойной и не во всем ясной для него обстановке. Но акция Игнатьева вышла из-под контроля императора. Испугавшись последствий, он отказался от всякой причастности к замыслам министра внутренних дел, по сути предав его. А министр (он вовсе не был Лорис-Меликовым), в свою очередь, предал свой проект, полностью отрекшись от него.
Отворачиваясь от преобразований, Александр III все менее боялся общественного противодействия. Его высказывания о неколебимости самодержавия становятся все более категоричными. Он уже не называет вопрос о представительстве «непредрешенным», то есть дискуссионным. Александр Александрович решил его жестко, определенно и, по его мнению, окончательно. «Я слишком глубоко убежден в безобразии выборного представительного начала, чтобы когда-либо допустить его в России в том виде, как оно существует по всей Европе»,— заявил он, давая понять, что переходный период правления кончился вместе с отставкой Н. П. Игнатьева.
Началось царствование Александра III.
Назначение нового министра внутренних дел графа Д. А. Толстого было, пожалуй, более определенным и весомым заявлением о разрыве с политикой преобразований, чем манифест 29 апреля 1881 г. «Имя гр. Толстого само по себе уже есть манифест, программа»,— метко выразился Катков, приветствуя указ о новом назначении. « Толстой «представляет собой целую программу, имя его служит знаменем целого направления»,— вторил Победоносцев.
Дмитрий Андреевич Толстой принадлежал к ортодоксальным «охранителям», непримиримым противникам реформ 1860-х гг. Если либералы воспринимали его как обскуранта, то и в среде разумных консерваторов он не снискал популярности по причине своих взглядов — крайних и односторонних — и по личным качествам. «Человек неглупый, с твердым характером, но бюрократ до мозга костей, узкий и упорный, не видевший ничего, кроме петербургских сфер, ненавидевший всякое независимое движение, всякое явление свободы, при этом лишенный всех нравственных побуждений, лживый, алчный, злой, мстительный, коварный, готовый на все для достижения личных целей, а вместе доводящий раболепство и угодничество до тех крайних пределов, которые обыкновенно нравятся царям, но во всех порядочных людях возбуждают омерзение» — такую характеристику дал Толстому Б. Н. Чичерин, не склонный сгущать краски в отношении современников.
В свое время отставка Д. А. Толстого с поста министра просвещения и обер-прокурора Синода, которой М. Т. Лорис-Меликову удалось добиться с огромным трудом, расценивалась в обществе как огромная победа. Тогда, в апреле 1880 г.; всем, да и самому графу Толстому, казалось, что его карьера государственного деятеля завершилась. И вот на новом повороте истории самодержавия он вновь признан и призван.
Александр III, неплохо разбиравшийся в людях, постоянно сетовал на недостаток личностей честных, правдивых и светлых, считая их для своей эпохи «огромной редкостью». «А, пожалуй, и есть,— иронизировал он,— да из ложного стыда скрываются». Александр Александрович вряд ли мог узреть в Толстом светлую личность. Соглашаясь с Победоносцевым, что у Толстого «громадные недостатки», он остановил на нем выбор, имея в виду прежде всего пригодность для проведения курса на «обновление России», предусматривавшего натиск на реформы 60-х годов, колебавшие устои самодержавия. И надо сказать, что император не разочаровался в своем избраннике. При всем карьеризме и своекорыстии, Толстой руководствовался в первую очередь интересами власти. Личность это была по-своему цельная, по убеждениям монолитная и на фоне ближайшего окружения Александра III казалась крупной и значительной. Смерть в 1889 г. министра внутренних дел император воспринял тяжело. «Потеря гр. Толстого для меня страшный удар, и я глубоко скорблю и расстроен»,— делился он переживаниями с Победоносцевым. И то же записал в дневнике: «Скончался бедный гр. Толстой. Страшная потеря. Грустно»