Смекни!
smekni.com

Аннотация (стр. 3 из 18)

Более того. Пренебрегая разумным упорядочением материала, получаемого нами в совершенно сыром виде, мы в конечном счете придем лишь к отрицанию времени и, следовательно, самой исто­рии. Сможем ли мы понять состояние латыни на данной стадии, если отвлечемся от предшествующего развития этого языка? Мы знаем также, что определенная структура собственности, те или иные верования, несомненно, не были абсолютным началом. В той мере, в какой изучение феноменов человеческой жизни осуществ­ляется от более древнего к недавнему, они включаются, прежде всего, в цепь сходных феноменов. Классифицируя их по родам, мы обнажаем силовые линии огромного значения.

Но, возразят нам, различия, которые вы устанавливаете, рас­секая ткань жизни, существуют лишь в вашем уме, их нет в самой действительности, где все перемешано. Стало быть, вы прибегаете к абстракции. Согласен. Зачем бояться слов? Ни одна наука не может обойтись без абстракции. Так же, как и без воображения. Примечательно, кстати, что те же люди, которые пытаются из­гнать первую, относятся, как правило, столь же враждебно и ко второму. Это два аспекта все того же дурно понятого позити­визма. Науки о человеке не представляют исключения. Можно ли считать функцию хлорофилла более «реальной» — в смысле край­него реализма, чем данную экономическую функцию? Вредны только такие классификации, которые основаны на ложных подо­биях. Дело историка — непрестанно проверять устанавливаемые им подобия, чтобы лучше уяснить их оправданность, и, если понадо­бится, их пересмотреть. Подчиняясь общей задаче воссоздания подлинной картины, эти подобия могут устанавливаться с весьма различных точек зрения.

Вот, например, «история права». Курсы лекций и учебники — вернейшие средства для развития склероза — сделали это выраже­ние ходовым. Но что же под ним скрывается? Правовая регламен­тация — это явно императивная социальная норма, вдобавок санк­ционированная властью, способной внушить к ней почтение с помощью четкой системы принудительных мер и наказаний. Практически подобные предписания могут управлять самыми раз­личными видами деятельности. Но они никогда не являются един­ственными: в нашем каждодневном поведении мы постоянно подчи­няемся кодексам моральным, профессиональным, светским, часто требующим от нас совсем иного, чем кодекс законов как таковой. Впрочем, и его границы непрерывно колеблются, и некая признан­ная обществом обязанность, независимо от того, включена она в него или нет, придается ли ей тем самым больше или меньше силы или четкости, по существу, очевидно, не изменяется.

Итак, право в строгом смысле слова — это формальная обо­лочка реальностей, слишком разнообразных, чтобы быть удобным объектом для изолированного изучения, и ни одну из них право не может охватить во всей полноте. Возьмем семью. Идет ли речь о малой современной семье-супружестве, постоянно колеблющейся, то сжимающейся, то расширяющейся, или же о большом средне­вековом роде, коллективе, скрепленном прочным остовом чувств и интересов, — достаточно ли будет для подлинного проникновения в ее жизнь перечислить статьи какого-либо семейного права? Вре­менами, видимо, так и полагали, но к каким разочаровывающим результатам это привело, свидетельствует наше бессилие даже теперь описать внутреннюю эволюцию французской семьи.

Однако в понятии юридического факта, отличающегося от про­чих фактов, все же есть и нечто точное. А именно: во многих об­ществах применение и в значительной мере сама выработка пра­вовых норм была делом группы людей, относительно специализи­рованной, и в этой роли (которую члены группы, разумеется, могли сочетать с другими социальными функциями) достаточно автономной, чтобы иметь свои собственные традиции и часто даже особый метод мышления. В общем, история права должна была бы существовать самостоятельно лишь как история юристов, и для одной из отраслей науки о людях это тоже не такой уж незавид­ный способ существования. Понимаемая в таком смысле, она про­ливает свет на очень различные, но подчиненные единой челове­ческой деятельности феномены, свет, хотя неизбежно и ограничен­ный определенной областью, но многое проясняющий. Совсем иной тип разделения представлен дисциплиной, которую привыкли име­новать «человеческой географией». Тут угол зрения не опреде­ляется умственной деятельностью какой-либо группы (как то про­исходит с историей права, хотя она об этом и не подозревает). Но он не заимствован и из специфической природы данного человече­ского факта, как в истории религии или истории экономики: в истории религии нас интересуют верования, эмоции, душевные порывы, надежды и страхи, внушаемые образом трансцендентных человечеству сил, а в истории экономики — стремления удовлетво­рить и организовать материальные потребности. Исследование в «антропогеографии» сосредоточивается на типе связей, общих для большого числа социальных феноменов; она изучает общества в их связи с природной средой — разумеется, двусторонней, когда люди непрестанно воздействуют на окружающий мир и одновре­менно подвергаются его воздействию. В этом случае у нас также есть всего лишь один аспект исследования, оправданность кото­рого доказывается его плодотворностью, но его нужно дополнять Другими аспектами. Такова, в самом деле, роль анализа в любом виде исследования. Наука расчленяет действительность лишь для того, чтобы лучше рассмотреть ее благодаря перекрестным огням, лучи которых непрестанно сходятся и пересекаются. Опасность возникает только с того момента, когда каждый прожектор начинает претендовать на то, что он один видит все, когда каждый кантон знания воображает себя целым государством.

Остережемся, однако, и в этом случае принимать как постулат мнимогеометрический параллелизм между науками о природе и науками о людях. В пейзаже, который я вижу из своего окна, каждый ученый найдет для себя поживу, не думая о картин в целом. Физик объяснит голубой цвет неба, химик — состав воды в ручье, ботаник опишет траву. Заботу о восстановлении пейзажа в целом, каким он предо мной предстает и меня волнует, они предоставят искусству, если художник или поэт пожелают за это взяться. Ведь пейзаж как некое единство существует только в моем сознании. Суть научного метода, применяемого этими формами познания и оправданного их успехами, состоит в том чтобы сознательно забыть о созерцателе и стремиться понят только созерцаемые объекты. Связи, которые наш разум устанавливает между предметами, кажутся ученым произвольными; он умышленно их разрывают, чтобы восстановить более подлинное по их мнению, разнообразие. Но уже органический мир ставит перед своими анализаторами тонкие и щекотливые проблемы. Биолог, конечно, может, удобства ради, изучать отдельно дыхание; пищеварение, двигательные функции, но он знает, что сверх всего этого существует индивидуум, о котором он должен рассказать. Трудности истории еще более сложны. Ибо ее предмет, в точно и последнем смысле, — сознание людей. Отношения, завязывающиеся между людьми, взаимовлияния и даже путаница, возникающая в их сознании, — они-то и составляют для истории подлинную действительность.

Homo religiosus, homo oeconomicus, homo politicus — целая ве­реница homines с прилагательными на «us»; при желании ее можно расширить, но было бы очень опасно видеть в них не то, чем о являются в действительности: это призраки, и они удобны, по не становятся помехой. Существо из плоти и костей — только человек как таковой, соединяющий в себе их всех.

Конечно, в сознании человека есть свои внутренние перегородки, и некоторые из наших коллег мастерски их воздвигают. Гюстав Ленотр не мог надивиться, что среди деятелей террора было так много превосходных отцов семейств. Но даже будь наш великие революционеры и впрямь теми кровопийцами, образ которых приятно щекотал изнеженную буржуазным комфортом публику, это изумление все равно говорило бы о весьма ограниченном понимании психологии. Сколько людей живет различно жизнью в трех или четырех планах, стремясь отделить их один от другого и иногда достигая этого в совершенстве?

Отсюда еще далеко до отрицания фундаментального единства «я» и постоянного взаимопроникновения его различных аспектов. Разве Паскаль-математик и Паскаль-христианин были двумя чуж­дыми друг другу людьми? Разве пути ученого медика Франсуа Рабле и пантагрюэлической памяти мэтра Алькофрибаса ни­когда не пересекались? Даже когда роли, по очереди разыгрывае­мые одним актером, кажутся столь же противоположными, как стереотипные персонажи мелодрамы, вполне возможно, что, если приглядеться, эта антитеза окажется всего лишь маской, скрываю­щей более глубокое единство. Немало потешались в свое время над сочинителем элегий Флорианом, который, как рассказывали, бил своих любовниц. Но, быть может, он расточал в своих стихах столько нежности именно из желания утешиться, что ему не уда­валось проявить ее в своих поступках? Когда средневековый ку­пец, после того как он целый день нарушал предписания церкви насчет ростовщичества и справедливых цен, набожно преклонял колени перед образом богоматери, а на склоне лет делал благоче­стивые пожертвования и вклады; когда в «тяжелые времена» вла­делец крупной мануфактуры строил приюты на деньги, сэконом­ленные за счет низкой оплаты труда детей в лохмотьях, — чего они оба хотели? Только ли, как обычно считают, откупиться от громов небесных довольно недорогой ценой, или же подобными вспышками веры и благотворительности они удовлетворяли, не говоря об этом вслух, тайные потребности души, которые вынуж­дала подавлять суровая житейская практика? Бывают противоре­чия в поведении, сильно напоминающие эскапизм.