Смекни!
smekni.com

Аннотация (стр. 8 из 18)

Этот принцип классификации, однако, имел один большой не­достаток: определение отличительной черты было в то же время приговором. «Европа, зажатая между тиранией духовенства и военным деспотизмом, ждет в крови и в слезах того часа, когда вос­сияет новый свет, который возродит ее для свободы человечности; и добродетелей». Так Кондорсе описывал эпоху, которой вскоре, по единодушному согласию, было дано название «средние века». С того времени, как мы перестали верить в эту «ночь» и отказа­лись изображать сплошь бесплодной пустыней те века, которые были так богаты в области технических изобретений, в искусстве в чувствах, в религиозных размышлениях, века, которые видели первый взлет европейской экономической экспансии, которые, наконец, дали нам родину, — какое может быть основание смешивать в обманчиво-единой рубрике Галлию Хлодвига и Франци Филиппа Красивого, Алкуина и святого Фому или Оккама, звериный стиль «варварских» украшений и статуи Шартра, маленькие скученные города каролингских времен и блистательное бюргерство Генуи, Брюгге или Любека? «Средние века» теперь по сути влачат жалкое существование лишь в педагогике — как сомнительно удобный термин для программ, но главное, как этикет" технических приемов науки, область которой довольно нечет ограничена традиционными датами. Медиевист — это человек, умеющий читать старинные рукописи, подвергать критике хартии и понимать старофранцузский язык. Без сомнения, это уже нечто. Но, разумеется, этого недостаточно для науки о действительность науки, стремящейся к установлению точных разделов.

* * *

Среди неразберихи наших хронологических классификаций заметно возникло и распространилось некое поветрие, довольно недавнее, как мне кажется, и во всяком случае тем более заразительное, чем меньше в нем смысла. Мы слишком охотно ведем счет по векам. Слово «век», давно отдалившееся от точного счисления лет, имело изначально также мистическую окраску — отзвуки «Четвертой эклоги» или Dies irae. Возможно, они еще не вполне глохли в то время, когда, не слишком заботясь о числовой точности, история с запозданием рассуждала о «веке Перикла»; о «веке Людовика XIV». Но наш язык стал более строго математическим. Мы уже не называем века по именам их героев. Мы их аккуратно нумеруем по порядку, сто лет и еще сто лет, начинав от исходной точки, раз навсегда установленной в первом году нашей эры. Искусство XII века, философия XVIII века, «тупой XIX век» — эти персонажи в арифметической маске разгуливают на страницах наших книг. Кто из нас похвалится, что всегда мог устоять перед соблазном их мнимого удобства?

К сожалению, в истории нет такого закона, по которому годы, у которых число заканчивается цифрами 01, должны совпадать с критическими точками эволюции человечества. Отсюда возни­кают странные сдвиги. «Хорошо известно, что восемнадцатый век начинается в 1715 г. и заканчивается в 1789». Эту фразу я про­чел недавно в одной студенческой тетради. Наивность? Ирония? Не знаю. Во всяком случае, это удачное обнажение некоторых во­шедших в привычку нелепостей. Но если речь идет о философи­ческом XVIII веке, наверное, можно было бы даже сказать, что он начинается гораздо раньше 1701 г.: «История оракулов» по­явилась в 1687 г., а «Словарь» Бейля в 1697 г. Хуже всего то, что, поскольку слово, как всегда, тянет за собой мысль, эти фаль­шивые этикетки в конце концов обманывают нас и насчет товара. Медиевисты говорят о «Ренессансе двенадцатого века». Конечно, то было великое интеллектуальное движение. Но, вписывая его в эту рубрику, мы слишком легко забываем, что в действитель­ности оно началось около 1060 г., и некоторые существенные связи от нас ускользают. Короче, мы делаем вид, будто можем, согласно строгому, но произвольно избранному равномерному ритму, распределять реальности, которым подобная размеренность совершенно чужда. Это чистая условность, и обосновать ее мы не в состоянии. Надо искать что-то более удачное.

Пока мы ограничиваемся изучением во времени цепи родствен­ных явлений, проблема в общем несложна. Именно в этих явле­ниях и следует искать границы их периодов. Например, история религии в царствование Филиппа-Августа, история экономики в царствование Людовика XIV. А почему бы Луи Пастеру не написать: «Дневник того, что происходило в моей лаборатории при втором президентстве Греви»? Или, наоборот: «История дипломатии в Европе от Ньютона до Эйнштейна»?

Легко понять, чем соблазняло деление по империям, королям или политическим режимам. За ним стоял не только престиж, придаваемый давней традицией проявлениям власти, этим, по сло­вам Макиавелли, «действиям, имеющим облик величия, прису­щего актам правительства или государства». У какого-то события, У революции есть на шкале времени место, установленное с точ­ностью до одного года, даже до одного дня. А эрудит любит, как говорится, «тонко датировать». В этом он находит и избавление от инстинктивного страха перед неопределенным, и большое удоб­ство для совести. Он хотел бы прочесть все, перерыть все, отно­сящееся к его предмету. Насколько приятней для него, если, бе­рясь за архивные папки, он может с календарем в руках распре­делять их «до», «во время», «после».

Но не будем поклоняться идолу мнимой точности. Самый точный отрезок времени — не обязательно тот, к которому мы прилагаем наименьшую единицу измерения (тогда следовало бы предпочесть не только год десятилетию, но и секунду — дню), а тот, который более соответствует природе предмета. Ведь каждому типу явле­ний присуща своя, особая мера плотности измерения, своя, специ­фическая, так сказать, система счисления. Преобразования соци­альной структуры, экономики, верований, образа мышления нельзя без искажений втиснуть в слишком узкие хронологические рамки. Если я пишу, что чрезвычайно глубокое изменение в западной экономике, отмеченное первыми крупными партиями импорта за­морского зерна и первым крупным подъемом влияния немецкой и американской промышленности, произошло между 1875 и 1885 гг., такое приближение — единственно допустимое для фактов этого рода. Дата, претендующая на большую точность, не соответство­вала бы истине. Так же и в статистике средний показатель за де­сятилетие сам по себе является не более грубым, чем средний го­довой или недельный. Просто он выражает другой аспект дей­ствительности.

Впрочем, можно априори предположить, что на практике есте­ственные фазы явлений, с виду весьма различных, иногда пере­крывают одна другую. Точно ли период Второй империи был также новым периодом во французской экономике? Прав ли был Зомбарт, отождествляя расцвет капитализма с расцветом проте­стантского духа? Верно ли утверждение Тьерри-Монье, что демо­кратия является «политическим выражением» того же капита­лизма (боюсь, что на самом деле не совсем того же)? Тут мы не вправе попросту отвергать, сколь бы сомнительными ни каза­лись нам эти совпадения. Но выдвигать их можно — там, где это уместно, — лишь при одном условии: если они не постулируются заранее. Приливы, без сомнения, связаны с фазами луны. Однако, чтобы это узнать, надо было сперва определить отдельно периоды приливов и периоды изменения Луны.

Если же мы, напротив, изучаем социальную эволюцию в це­лом, надо ли характеризовать ее последовательные этапы? Это проблема первостепенного значения. Здесь можно лишь наметить пути, по которым, как нам кажется, должна идти классификация. Не будем забывать, что история — наука, еще находящаяся в про­цессе становления.

Люди, родившиеся в одной социальной среде и примерно в одни годы, неизбежно подвергаются, особенно в период своего формирования, аналогичным влияниям. Опыт показывает, что их поведению, сравнительно с намного более старшими или млад­шими возрастными группами, обычно свойственны очень четкие характерные черты. Это верно даже при разногласиях внутри, которые могут быть весьма острыми. Страстное участие в споре об одном и том же предмете, пусть с противоположных позиций, также говорит о сходстве. Этот общий отпечаток, порожденный возрастной общностью, образует поколение.

Общество, если уж говорить точно, редко бывает единым. Оно разделяется на различные слои. Каждый из них не всегда соответ­ствует поколению: разве силы, воздействующие на молодого рабо­чего, обязательно — или, по крайней мере, с той же интенсив­ностью— воздействуют на молодого крестьянина? Вдобавок даже в обществах с очень развитыми связями некоторые течения рас­пространяются медленно. «Когда я был подростком, в провинции еще были романтики, а Париж уже от этого отошел», — рассказы­вал мне мой отец, родившийся в Страсбурге в 1848 г. Впрочем, часто противоположность, как в данном случае, сводится к разно­бою во времени. Поэтому, когда мы, например, говорим о том или ином поколении французов, мы прибегаем к образу слож­ному и порой разноречивому, однако, мы, понятно, имеем в виду его определяющие элементы.

Что до периодичности поколений, в ней, разумеется, вопреки пифагорейским иллюзиям иных авторов, нет никакой правиль­ности. Границы поколений то сужаются, то раздвигаются, в зави­симости от более или менее быстрого темпа социального движе­ния. Были в истории поколения долгие и краткие. Лишь прямым наблюдением удается уловить точки, в которых кривая меняет свое направление. Я учился в школе, дата поступления в которую позволяет мне наметить вехи. Уже очень рано я почувствовал себя во многих отношениях ближе к выпускам, предшествовавшим моему, чем к тем, что почти сразу следовали за моим. Мои то­варищи и я, мы находились в последних рядах тех, кого, я думаю, можно назвать «поколением дела Дрейфуса». Дальнейший жизнен­ный опыт не опроверг этого ощущения.