Смекни!
smekni.com

Суфии. Восхождение к истине (стр. 45 из 69)

Я занялся этим делом сразу же по возвращении в Нишапур и написал труд, названный мною «Трактат о всеобщности существования». Работал я с удовольствием, и оно, мое удовольствие, было отчасти связано с тем, что я мысленно постоянно видел перед собою милое лицо Фахра ал-Мулка и как бы вел с ним беседу. Кроме того, работа над трактатом давала мне возможность изложить на бумаге результаты своих философских раздумий последних лет и переосмысления некоторых положений великого Абу Али, да пребудет с ним милость Аллаха, и, не будь такого стимула, как мое обещание визирю, я так бы и не собрался записать все это.

Кроме того, угодные Всевышнему дела Абу-л Хамида ал-Газали, да благословит его Аллах, позволили мне в этом трактате впервые открыто и без всяких иносказаний изложить свои мысли о суфийском служении. Душа моя была у престола Всевышнего, когда мой калам выводил эти строки:

«Суфи — это тот, кто не стремится понять Господа путем размышления и обдумывания, но очищает душу от грязи природы и власти тела с помощью морального совершенствования. Когда же необходимый уровень очищения достигается, душа суфи возносится над миром и в ней во всем своем величии проявляются образы Истины. Этот Путь лучше всех прочих, так как мне известно, что нет ничего лучшего для совершенствования души, чем достоинство Господа, и от Него не исходит ни запрещения, ни завесы ни для какого человека. Завесы имеются только в душе у самого человека, и возникают они от грязи природы и от похоти, и, если бы эти завесы исчезли, а запрещения и стены были бы удалены, истинные сущности вещей стали бы известны и человек воспринимал бы их такими, какие они есть. Пророк наш — господин всего бытия, лучшие поклоны и молитвы ему — указал на это своими известными словами: “В дни вашей жизни у вашего Господа есть вдохновения, только вы должны их познать”100».

Я счел своим долгом упомянуть в своем трактате и об исмаилитах: если существует явление, человеку, а тем более — визирю, в стране которого оно действует, следует знать его сущность. Я взял только чистое в этом учении — его представления об ожидании Вести от Господа — и обошел вниманием грязь политики, считая ее преходящей, как преходящи наши жизни и жизнь недавно покинувшего этот мир моего побратима Хасана Саббаха, да будет милостив Аллах ко всем грехам этого смертного, возомнившего себя властелином жизни и смерти, когда он предстанет перед Ним — истинным и единственным Хозяином нашего бытия.

Просматривая уже законченную рукопись этого трактата, прежде чем отослать ее визирю, я обнаружил, что в ней нет ни слова о перевоплощениях и о переселениях душ. Мне не хотелось обнажать по этому поводу свою веру, и я ограничился тем, что приписал следующую справку: «Учения Гермеса, Агатодемона, Пифагора, Сократа и Платона таковы, что души, находящиеся в телах людей, обладают недостатками и, пребывая в постоянной вибрации, переходят из одного тела в другое до тех пор, пока они не станут совершенными, а когда они становятся совершенными, они теряют связь с телами. Это называется метемпсихозом. Если же души переходят в тела животных, это называется метаморфозой; если они переходят в растения, это называется усыплением; а если они переходят в минералы, это называется окаменением». Перечитав эту справку, я остался доволен: ссылки на греческих авторитетов стали надежной завесой, скрывающей мои собственные мысли по этому поводу.

Отослав трактат, я затворился в Нишапуре, стараясь ограничить свою жизнь домашним кругом и общением с несколькими приятными мне людьми. Даже красивые глаза Гулнор, в которых я видел отражение взгляда моей Туркан, не могли теперь заманить меня в Мерв. Но в год моего семидесятилетия — в 511 году — неожиданно и скоропостижно скончался султан Мухаммад и титул верховного султана всех правителей туркменского сельджукского рода перешел к принцу Санджару. Получив это известие, принц, ставший султаном, объявил, что переезжать в Исфахан он не намерен и что отныне столицей империи становится Мерв.

В Мерве же должна была состояться и его коронация, на которую я совершенно неожиданно для себя получил приглашение. На коронацию съехались все правители, имевшие родственные связи с династией — дети и, в большинстве случаев, внуки того поколения принцев крови, с которыми мне приходилось общаться при дворе Малик-шаха, да пребудет с ним милость Аллаха, и я должен отметить, что они не произвели на меня благоприятного впечатления.

Я старался держаться в тени, понимая, как мало у меня общего с этими людьми, однако избежать столкновения с ними мне все же не удалось. Среди приглашенных в Мерв был правитель Йезда Ала ад-Даула Фарамурз, сын принца крови Али ибн-Фарамурза. Он не понравился мне с первого взгляда — это был тип правителя, у которого хватило ума понять, что политика преходяща, как грязь, которую Солнце превращает в камень, вода и время делают этот камень пылью, а ветер развеивает эту пыль по свету. Чтобы как-то удержаться в памяти потомков, правители такого сорта обычно начинают заниматься сочинительством ученых или литературных трудов, не имея к этому никакого дарования. Сочинив же что-нибудь с помощью умных писцов, эти напыщенные ослы полагают, что они осчастливили человечество и уравнялись с великими мудрецами и поэтами. Таков был и этот правитель Йезда. Испортив бумагу записями общеизвестных мыслей, которые он бессовестно приписал себе, и оформив их в виде жалкого трактата о единобожии, он посчитал себя главой ученых, имеющим право суждения обо всем на свете, и на одном из пиров во время коронации он пристал ко мне.

— Что ты можешь сказать в возражение философу Абу-л Баракату в ответ на его критику слов Абу Али? — высокомерно спросил он меня.

— Абу-л Баракат просто не понял слов Абу Али, потому что он не достиг уровня развития, необходимого для понимания его слов. Откуда же у него мог появиться дар возражения и право высказывать сомнения по поводу изречений Абу Али? — сказал я, пожав плечами.

Но Ала ад-Даула не унимался.

— А можно ли допустить, чтобы у кого-нибудь проницательность вдруг оказалась сильнее догадки Абу Али, или это абсолютно невероятно? — коварно спросил он.

Я не мог в той обстановке пуститься в рассуждения о случайности, необходимости и вероятности событий, об их причинно-следственных связях, так как это сделало бы мой ответ слишком подробным и сложным для этого легкомысленного собрания, но и солгать я тоже не мог и потому сказал кратко:

— Это в принципе возможно, хоть и маловероятно.

В ответ Ала ад-Даула разразился длинной тирадой:

— Ты сам себе противоречишь. С такой же уверенностью, как ты говоришь об Абу-л Баракате, что ему недоступна какая-то степень постижения, с такой же уверенностью кто-нибудь, например мой слуга ад-Давати, может сказать, что Абу-л Баракату доступна эта и даже большая степень постижения. Так скажи, чем в этом случае твои слова будут превосходить слова моего мамлюка и не окажется ли, что мой слуга умнее тебя?

Продолжать дискуссию на таком уровне я, естественно, не мог, и я встал из-за стола и стал прохаживаться по залу за спинами сидящих, давая этим понять, что разговор окончен, хотя этот зарвавшийся сиятельный подонок что-то там еще пытался высказать по моему адресу.

На следующий день я покинул Мерв, дав себе слово никогда здесь больше не бывать без крайней нужды. После этого я еще получал несколько раз приглашения великого султана Санджара, но всегда вежливо отклонял их, ссылаясь на ослабление своего здоровья, что в значительной мере соответствовало действительности. Лишь один раз, лет через пять после его воцарения, я инкогнито побывал в Мерве, чтобы последний раз взглянуть в глаза Гулнор и отпустить ее на волю. Она, впрочем, осталась с сестрой в нашем домике, охраняя его и не давая ему прийти в запустение.

В этот же год — год последнего посещения Мерва — я прекращаю работу над своими записками. Моя жизнь с этого момента будет идти вне событий. Плоды моих размышлений и философских исследований, если они того будут заслуживать, найдут свое отражение в моем очередном трактате, но скорее всего они будут украшать сад моей души и любоваться ими буду я один. Впрочем, не исключено, что я не удержусь и новые четверостишия пополнят мою заветную тетрадь, донеся мое слово к тем, кто придет в этот мир с любовью и надеждой через многие столетия после моего ухода, и они почувствуют на себе мой взгляд и взгляды тех, кого я любил.

В книге, которую румы приписывают господину нашему Сулайману ибн-Дауду, да будет милостив Аллах к ним обоим, говорится, что каждому человеку, чья жизнь не будет оборвана случаем, предстоят годы, о которых он скажет: «Я их не хочу!», годы, когда дороги для него наполнятся препятствиями и когда он, прежде легко переходивший горы, малого холмика будет бояться. Я знаю, что если Аллах продлит мою жизнь до естественного предела, то меня тоже будут ожидать такие годы, но я никогда не скажу: «Я их не хочу!», потому что я абсолютно убежден, что любая жизнь — законна и представляет собой бесценный дар нашего Господа нам грешным и смертным.

Закончены эти записки во славу Всевышнего Аллаха и с его прекрасной помощью. Благословение и приветствие Аллаха нашему господину и пророку Мухаммаду и его чистому роду.

Послесловие

Омар Хайям сдержал все свои обещания. Оставшиеся ему восемь лет жизни после того, как он закончил свои записки, он прожил в Нишапуре в молчании, ничего не написав и встречаясь только с очень узким кругом людей. И все эти встречи проходили исключительно в его доме.

На улицу он не выходил и гулял только в своем небольшом саду, подолгу сидя над бегущей водой.

Основными его собеседниками были книги и, в первую очередь, сочинения великого Шарафа ал-Мулка Абу Али ал-Хусайна ибн-Абдаллаха ибн-Сины ал-Бухари, с которым он вел нескончаемый разговор и, вероятно, ведет его до сих пор там, где им обоим надлежит пребывать вечно.