Сословная замкнутость духовенства так закрепилась, что почти курьезом звучит для нас вопрос, который разбирал св. Синод в 1799 г.: "можно ли посвящать в духовный сан лиц, хотя и из духовного звания, но уже состоявших на светской службе?" Мало этого. "Можно ли даже тех, кто служили в светском звании не в других каких-либо министерствах, а в самом синодском ведомстве? Напр., в качестве сторожей или приставов в духовных консисториях?". Синод милостиво дозволил (!) и даже объяснил это как некоторое пожалование (!) за службу. И опять как милость разрешил и детям таких лиц, даже обучающимся в духовных школах (!!) вступать в духовенство. Даже духовная школа сама по себе еще не вводила ученика духовного рода (!), но сына служаки-мирянина, в состав духовенства. В этой атмосфере закрытых сословий слагался причудливый сословный гонор, отраженный в шутливой песенке, сочиненной самими семинаристами начала XIX в.:
"О, злая судьбина!
По свету царя,
Дьячецка ты сына
Свела в писаря!"
Даже звание прославленных Пушкиным за чистоту русского языка просвирен, работавших на периферии сословных границ, стало замкнутым. Вступление в профессию просвирен добродетельной вдовы, но не духовного звания, обсуждается в Московской Консистории при архиеп. Амвросие Зертис-Каменском (1760-1773 гг.) и мотивируется так: "хотя означенную вдову, в рассуждении того, что она не из духовного звания, а из купеческого чину, на просимое место к преобидению духовного чину вдов определить и не следовало, но как и очень усердно просят определить священник и приходские люди и, по собранным сведениям, она поведения удовлетворительного, то определить ее".
Что было главным побуждением к сословному замыканию духовенства? И в положительном смысле хранения своих членов внутри сословной стены и в отрицательном — недопущения притока новых членов извне? Это был страх за свой сословный "паек" не только хлеба насущного, но главным образом, своей гражданской свободы, страх перехода не только в податное, кабальное, крепостное, но и в буквально "рабье" положение, ибо XVIII век в России был веком максимального усиления личного рабства. В быте духовенства за это время и вплоть до отмены крепостной зависимости в 1861 году, по инстинкту самосохранения, оформились максимально черты сословной замкнутости. Но, и замыкаясь поневоле, духовенство по его подлинному смирению и долготерпению пред запросами государства, все время услужало ему. Напр., в первой половине XVIII в., при скудости вообще школьного дела, архиерейские школы пропускали сквозь свои первые общеобразовательные ступени еще не мало иносословных учеников. Но вторая половина XVIII века, особенно после секуляризации церковных имуществ, являет картину строгой замкнутости. Напр., в 1769 г. Московская Славяно-греко-латинская Академия с особого разрешения приняла детей синодальной типографии и то только тех из них, отцы которых сами были духовными или духовного рода и не состояли в подушном окладе. Очевидно, из опасения, чтобы последних никто не посягнул вернуть в крепостное рабство.
История Московской Академии за последнюю половину XVIIІ в. отмечает только одно исключение. В 1787 г. принят вольнослушателем курсов философии Можайский купец Пыпин. В Троицкой семинарии в 1767 г. по особому исключению продолжали учиться 8 сыновей унтер-офицеров лейб-гвардии, позднее число их было сокращено до 4-х.
Иная либеральная традиция всесословности продолжала господствовать в Южной России. Киевская Академия, Черниговская и Переяславльская семинарии открыты были для всех, как школы общеобразовательные и были наполнены большинством школьников иных сословий, расходившихся по выходе из школы по самым разнообразным дорогам.
Но и эта картина сословной и школьной открытости сильно изменилась и приблизилась к великорусскому, т.е. общерусскому укладу со времени Екатерининской "революции сверху" со введением "вольности дворянства", т.е. барского помещичества и на юге России и с одновременной там же конфискацией недвижимой церковной собственности.
В основном по всей России отчеканились в этот период "просвещенного абсолютизма" и черты закрытого потомственного быта духовенства. Некоторые последствия этого сословно закрытого для посторонних профессионального служения могут поражать своей неожиданностью. Так, не только семейства и роды наследственно привязывались к стоянию у престола Божия, но и самые эти престолы, т.е. храмы, попадали в обладание данного рода, т.е. становились родовыми церквами. А в семейном составе самих духовных родов (подобно наследственным линиям удельных князей) члены одного рода также держались наследственно по старшинству рождения за свою степень священнослужения (иерейство), предоставляя младшим по рождению братьям меньшие степени: дьяконство, пономарство и т.д. Старший сын при отце служил диаконом, 2-й — дьяком, 3-й — пономарем. Очередь иерейства затем была за 1-м сыном старшего брата. Если он был еще мал, то все-таки место "зачислялось" за ним. Этот ультра-левитский, ветхозаветный порядок, без всякого умысла, порожденный русской государственной почвой, был настолько явно анти-каноничным, что непривыкший к нему южно-русс Феофан Прокопович, пиша свою новую конституцию для Российской церкви, осуждал такой ненормальный порядок. Но Петр I неумолимо творил свое диктаторское дело вооружения своего народа для овладения морями и потому и ввел беспощадные "разборы" духовенства. Но одновременно, вне всяких "идеологий", как практик и реалист, творил злободневные законы, считаясь с реальной обстановкой. Итак, Петр — трезвый реалист — одной рукой подписывает Д. Регламент Феофана и всю сатирическую его публицистику, а другой издает Высоч. Указ 1722 г. по случаю производимого разбора и записи в "в подушный оклад" "излишков" духовных семей и в этом указе защищает необходимый минимум поповских сыновей "для того, чтобы им быть при тех церквах во дьяках и в пономарях, из них же учить в школе и производить на убылые места в попы и во дьяконы".
Легко критиковать все факты сложившихся социальных форм, но отвлеченно-революционной ломке они не поддаются. Так и наследственная профессиональность, созданная государственными перегородками Петровых реформ, продолжала причудливо эволюционировать и углубляться. Там, где при церкви прижилась одна семья, открывалась возможность дойти пономарю через дьячка, дьякона, до священника. Но где прижилось несколько семей клириков, там сыновья обречены были на достижение только степени своего отца. Так появились "прирожденные" дьякона, дьячки и пономари. Как бы ветхозаветные касты только "левитов", а не священников. Лишь развитие духовных школ и предпочтение их дипломов могло разбить эти кастовые перегородки. Синод, вскоре после его открытия (1721 г.) издает указ: "священнических и диаконских детей, которые в школах наук не примут, в священники не производить. А ежели дьяконские и пономарские дети науки примут, таковых и в священники производить, не смотря на священнических детей". Так звучала буква закона, но сложность жизни заставляла епископов делать уступки семейным нуждам соискателей духовных мест и делать большие отступления от дезидерат закона в пользу "левитских" житейских интересов. И архиереи и Консистории серьезно разбирались в этом, полагая, что житейская сделка куда человеколюбивее, чем буква жестоких сословных перегородок — этого своего рода рабства государственности. Так, напр., соискатель священнического и дьяконского места, вооруженный достаточным школьным аттестатом (conditio sine qua non), сговаривается с осиротевшей семьей. Вдова-мать и невеста-дочь по бытовому праву — наследницы места. Претендент с аттестатом соглашается жениться на дочери. Он входит тогда в обладание и готовым семейным домом и берет на себя полное "отеческое" попечение о всем родстве покойного иерея, о старой бабушке, о девице-свояченице с обязательством дать ей приданое в случае брака и т.п. При этом воля невесты, на согласии которой основывалась вся сделка слияния двух родов, играла главную роль.
Наследственность мест часто именно за невестами охотно поддерживалась епархиальными владыками в целях обеспечения семейств в сиротстве.