Смекни!
smekni.com

Карташев А. В (стр. 28 из 152)

Царь и патриарх, заботясь и о полноте богослужения и о приведении его к однообразию, щедро рассылали книги по церквам без коммерческой выгоды, по себестоимости, а в далекую Сибирь даже и совсем бесплатно. Инструкции патр. Филарета, снисходя к общей скудости, не запрещали употребления всех прежних книг, подчеркивая, что они далеко несвободны от многих ошибок. Например, для патр. Филарета особенно было несносно то, что печаталось в Служебниках 1602 и 1616 гг. в чине крещения: "если младенец болен, то в купели должна быть вода теплой, и иерей погружает крещаемого в воду по выю и возливает ему на главу воду от купели десною рукою трижды, глаголя: "крещается раб Божий...." С такими недостатками текста Филарет не находил пока способов прямой борьбы, стремясь к замене их свежепечатными книгами. Но когда он убедился, что церковный Типикон издания 1610 г., употреблявшийся более 12 лет и даже при самом патр. Филарете, страдает множеством ошибок и несуразностей, то он прибег к громкой показательной мере публичного его сожжения. В этом было бессознательное подражание фанатическим кострам Западной Европы. В 1633 г. патриаршим указом приказано отобрать экземпляры этого Типикона у всех церквей и монастырей и прислать в Москву для сожжения. Мотив этого ауто-да-фе сформулирован не без демагогии и дипломатической неправды, чтобы выгородить авторитет высшей власти. Указ гласит: "те Уставы печатал вор, бражник, Троицкаго-Сергиевскаго монастыря крылошанин, чернец Логгин, без благословения святейшего Ермогена, патриарха Московского и всея Руси, и всего священного собора, и многие в тех Уставах статьи напечатаны не по апостольскому и не по отеческому преданию, а своим самовольством". Устав был сожжен, но для науки все-таки сохранились некоторые экземпляры. И в предисловии Типикона говорится прямо о напечатании его "благословением и свидетельством п. Ермогена".

Патр. Филарет долгое время не запрещал употребления церковно-славянских книг, богослужебных и учительных, вышедших из типографий Львовской, Виленской, Супрасльской, Киево-Печерской и др. Издания эти давно расходились в Московских пределах и стояли на полках библиотек у самих патриархов. Но в 1627 г. Филарет испугался этой бесконтрольности и решил применить к ним особо строгую цензуру.

И в самой Киево-Литовской Руси шли споры о некоторых книгах. Так игумен Московского Никитского монастыря Афанасий, по происхождению киевлянин, наблюдая широкое распространение в Москве "Учительного Евангелия" Кирилла Ставровецкого (по школьно-латинскому прозванию Транквиллион), написал патриарху, что книга эта уже осуждена в Киеве собором, а посему "всякому верному христианину и в доме держати, и чести не достоит..." Царь и патриарх просили Афанасия составить доклад, указав и подчеркнув все еретические и неправильные места. Параллельно ту же задачу богословской критики возложили и на московских богословов: Богоявленского игумена Илию и протопопа Ивана Наседку. Эти оказались еще более придирчивыми критиками и изложили свои замечания обстоятельно в 61-ом пунктах. В результате, в циркулярном указе царя и патриарха объявлялось всем, что в Учительном Евангелии "сыскались многие ереси и супротивства древним Учительным Евангелиям и иным св. отец божественным книгам". Отсюда практический вывод: во всех городах разыскать книги этого автора "собрати и на пожарех сжечь, чтобы та ересъ и смута в мире не была". По этому же поводу и в этом же указе сделано еще более широкое и строгое обобщение, чтобы впредь никто никаких книг литовской печати и литовской рукописи не покупал, а кто "учнет литовские книги какие-нибудь покупати, тем быть от царя в великом градском наказании, а от патриарха — в проклятии". 4.12.1627 г. в Москве всенародно сожжено было "за слог еретический и составы, обличившиеся в книге", 60 экземпляров Уч. Евангелия Транквиллиона. После этого пред патр. Филаретом встал вопрос о генеральной чистке от книг литовской печати. В 1628 г. царь и патриарх вновь приказали произвести по всем церквам точную перепись:

1. сколько в каждой церкви книг московской печати и литовской,

2. от каких годов печати идут литовские книги,

3. не останутся ли церкви без пения, если все литовские книги отобрать;

4. все церкви извещались, что решение царя и патриарха твердое, и на место отобранных будут высланы книги московской печати, а литовские дозволялось держать лишь по нужде до получения новых, "чтобы в церквах без пения не было"; также требовалось заявление о литовских книгах от всех решительно граждан в ожидании указа, как в дальнейшем поступать с ними.

Эта полоса гонений на литовскую печать встречалась с другой деликатной задачей гостеприимного приема гонимых за православие книжных людей, бегущих из Польши под московский протекторат. Эти люди были друзьями православия, но иной, частично латинизированной школы. Таков пример новонаписанной в Литве книги, которую в 1626 г. привез с собой в рукописном виде, как беженец из Вильны, прот. Лаврентий Тустановский (по греческому прозванию Зизаний), брат известного борца против унии в Вильне Стефана Зизания[6]. На границу в Путивль Лаврентий Зизаний прибыл с двумя сыновьями и объявил воеводе, что идет в Москву бить челом о милостивом приеме, ибо из Ярослава (Галицкого) поляки его выгнали, церковь его разорили и все имение у него отняли. Он привез из Киева письма к царю и патриарху от православного Киевского митрополита Иова Борецкого (1619-1631 гг.). Он был принят с честью. Выразил желание, чтобы здесь была напечатана новая составленная им книга "Катехизис". И название, и форма вероизложения были для Москвы новинкой. Почуяв напряженно-критическую атмосферу Москвы, Лаврентий понял, что книга обречена здесь на строгую цензуру. Посему, представляя рукопись Катехизиса патр. Филарету, Лаврентий прежде всего "бил челом государю, святейшему патриарху, чтоб книгу исправити". Патр. Филарет отдал катехизис своим компетентным специалистам: игумену Илии и Григорию Онисимову, осведомленным в греческом языке. Видимо, и директива сверху была благосклонна, и замечания цензоров были сравнительно легкими, ибо патриарх вскоре распорядился отдать катехизис в печать, а по напечатании пожертвовал все это издание в распоряжение автора. Явно, это была форма милостыни гонимому за православие русскому собрату из Литвы. А об исправленных местах уже по напечатании указано было обменяться мнениями в своеобразном богословском диспуте между представителями двух школ — киевской и московской: "поговорити с ним любовным обычаем и смирением нрава".

Протокольная запись целых трех собеседований показательна для нас тем, что при всей добросовестности начетчиков той и другой стороны, т.е. юго-западной и московской, обе они в вопросах богословских являли собою большую школьную слабость и неподготовленность решать даже важнейшие догматические вопросы, тем более вопросы канонические и литургические, требовавшие знаний историко-археологических. А эта часть, и до сих пор остающаяся недостаточно разработанной, в ту пору для наших книжников была книгой за семью печатями. Так, например, у Лаврентия утверждается, что во Христе "Божество пострадало (!) с плотию". Заявляется, что "души православных христиан, умерших с покаянием, находятся в первом аде, а под ними, в другом месте души некрещенных". Защищая эти уточнения, явно заимствованные из латинского богословия, Лаврентий ссылается на молитвы пятидесятницы, дающие, действительно, повод к допущению идей о каком-то чистилищном моменте и в восточном учении, хотя Лаврентию и возражали, что церковь молится на проскомидии решительно о всех, даже и о святых, и о самой Пречистой Богородице. В трактовке таинства крещения Лаврентий утверждает не без основания, что можно крестить и в неосвященной воде. Застигнутый этим врасплох игумен Илия возражает просто от факта: "у нас про такое дело в правилах не обретается, и, по милости Божией, везде в русской земле крестят в освященной воде". Тут Лаврентий подымает попутно более глубокий вопрос о некотором объективном, высшем критерии богословских и литургических норм, нежели упорное стояние на местной московской практике. Он ставит вопрос о критерии греческом и упрекает москвичей, что у них "греческих правил нет". Москвичи ему отвечают на это уже целой сложившейся у них теорией неустойчивости, подозрительности и, наконец, прямого вероучительного искажения греческих доктрин. Тут вскрывается уже основная предпосылка приближающегося старообрядческого раскола: примат своего московского фактического текста и отвержение авторитета греческого. Москва заболела огульным подозрением, что нынешние греки (подразумевается, после флорентийского падения) уже замутили чистую воду древнего святоотеческого учения мутными водами латинства. Илия поясняет Лаврентию: "всех греческих старых переводов (т.е. копий, списков) правила у нас есть. А новых "переводов" греческого языка и всяких книг (т.е. всей новогреческой богословской книжности) не приемлем. Ибо греки ныне живут в теснотах великих между неверными (подразумеваются их итальянские колонии и греческие типографии в Венеции и Гротта Феррата) и по своих волях печатати им книг своих не умети. И для того вводят иные веры в "переводы" (т.е. в экземпляры, в копии) греческого языка, что хотят. И нам таких новых "переводов" греческого языка не надобно, хотя что и есть в них от нового обычая напечатано, и мы тот новый ввод не приемлем". Вот немощь узко-московской доктрины, вот база раскола обрядоверия: историко-археологическое бессилие разобраться в самом содержании и объеме действительного факта бывшего временного падения греков и бесспорного факта наличности греческой униатской печати, бессилие отличить в самом греческом предании правоту от случайных и побочных недостатков. Лаврентий, сам прибывший из пределов греческой юрисдикции и зная общий факт греческого униатства, уступая москвичам, тоже хватает через край, обобщая: "мы также новых переводов греческого языка не приемлем; они искажены".