Русские архиереи, как бесшкольные начетчики, продолжали беспомощно и пассивно переживать все нарастающий в Руси наплыв непонятных им чар западного просвещения. А оно фатально врывалось и разливалось по Руси, не защищенной китайской стеной. Южная Русь несколько раньше Московской проделала этот опыт, заплатив за спешку невольной отравой римскими догматами. Чем-то в этом роде предстояло поплатиться и Москве. Москва не поддалась еретической отраве и быстро извергла из своей среды отдельных смутьянов.
Малороссиянин Георгий Скибинский, по проложенной уже его земляками дороге, добрался в 1688 г. до Рима с прямой целью получить образование в Понтификальном Институте под известным ему условием принятия римской веры восточного обряда. Он подписал там эти условия в 10-ти пунктах и пробыл в институте 8 лет, слушая математику, философию и, главным образом, богословие у "знаменитых учителей доминиканцев, приближенных папы Иннокентия XII". С дипломом доктора богословия, возвращаясь домой, он заезжал в Константинополь за благословением у патриарха на занятие места в Московской Академии, но никакого документа об этом благословении представить не мог. Прибыв в Москву, Скибинский подал патр. Адриану прошение с покаянием о своем невольном отступлении. Патриарх поручил дело иноку Евфимию. Тот отнесся с обоснованным подозрением, со ссылкой на случай Яна Белободского и на другой случай чернеца Одорского, который "такового же ради прельщения пришел в Москву". Оба исчезли из Москвы. И время для латинских происков с началом правления Петра было неблагоприятное. Петр увлекался протестантизмом и отвращался от латинства уже в его первую поездку на Запад. В Вене в 1698 г. ему показали иезуитский коллегиум. Петр при осмотре сказал по обычаю откровенно: "Знаю я, что иезуиты большею частью люди ученые, во многих художествах искусные и ко всему способные. Но не для меня. Ибо я знаю также и то, что сколько они ни кажутся набожными, однако же вера их служит только покровом к обогащению, равно как их училища и художества — орудием к проискам, услугам и выгодам папы в их господствовании над государями".
Время было переломное, и при склонности русских к безмерным крайностям, нас не должно удивлять, что наряду с вражеской пропагандой извне, вдруг явится и доморощенный энтузиаст латинства. Таким чудаком оказался сын Суздальского священника, Петр Артемьев. Он прошел в Москве Славяно-греко-латинскую Академию и учился у Лихудов. Иоанникий Лихуд, посланный с русским посольством в Венецию в 1688-1691 гг., взял с собой Артемьева. Там, в латинской стране Артемьев поддался чарам латинизма. По возвращении в Москву, он нашел здесь приехавшего с Востока из Персии, несмотря на запрет, иезуита Терпеловского и завел знакомство с другими ксендзами. Патр. Адриан дал Артемьеву дьяконское место в самой Москве при Петропавловской церкви. И тут начал Артемьев показывать свою безудержную "широкую" русскую натуру. Напуганный священник доносил патриарху об Артемьеве: "после евангелия он читал поучение, похвалял в вере поляки, лях, литву, прочитал молитву Отче Наш на амвоне по-римски, приклякнув на колена, и иные некие молитвы прилагая римская. Носит он на себе вместо животворящего креста мошонку, а в ней образок латынина Антония Падвиянина, еретика суща. Глаголет исхождение Духа Св. от Отца и Сына. Исповедывался и приобщался у иезуитов. И с иными иезуитами, из Москвы изгнанными, зело слезно разлучался. Освященный собор называет забором, который перескочить хвалится. Патриархов называет потеряхами, потому что истинную православную веру потеряли" и т.д. все в таком же духе и стиле. Удивительно то, что священник прибавлял в этом доношении об успехе агитации Артемьева. "И мнози, — закяючал священник, — вслед его прелести уклонишася". Патр. Адриан смущался узнав, что отец Петра Артемьева добрый священник, хотел ему поручить возвращение в лоно православия его блудного сына. Дьякон Артемьев, потеряв равновесие, писал и отцу своему неистово латинствующие словеса. Наконец, общественная молва побудила в 1698 г. соборно осудить дьякона Артемьева, лишить сана и послать на север в Холмогоры к архиепископу Афанасию под крепкое начало на увещание. Как нераскаявшийся в Холмогорах, он сослан был в Соловки, где и умер в 1700 г. Как ни странна эта истерика латинизма у природного русского поповича, но она является предшественницей будущих политических крайностей русской пол-интеллигенции XIX века. Это церковная "нечаевщина". В красивом, более интеллигентном виде, это — пафос национального самоотрицания неистового Виссариона Белинского. Углубленный татарщиной и чрезмерно затянувшийся отрыв наш от остальной христианской Европы породил эту духовную болезнь национального самоотрицания, которая и после устаревших Чаадаевских парадоксов, продолжает еще давить на русское культурное и даже церковно-историческое сознание. Словом, Артемьев — это наша карикатура, но не лишенная для нас некоторой поучительности.
По контрасту с этим русско-патологическим казусом Петра Артемьева выступает случай Палладия Роговского, прошедшего серьезное искушение латинством и полностью от него освободившегося. Он также выученик Академии при Лихудах. Как человек способный и серьезно любознательный, он столь же серьезно прошел искушение высшей богословской науки в Риме и, вернувшись в Москву, в родную ему неустроенную Академию, открылся в своей православной искренности и знавшим его и незнавшим настолько убедительно, что и патр. Адриан и другие представительные церковные лица предложили Палладию написать свое православное исповедание с мотивированным отвержением всей системы латинства, что они сделали в своем "Исповедании Веры". Получился прекрасный и для нашего даже времени курс антилатинского полемического богословия, с обоснованными формулировками и доказательствами православной формы тех же догматов, без бранчивых и ничего не доказывающих слов. Строгий и чуткий ценитель старой русской богословской литературы, преосв. Филарет Черниговский, утверждает, что "сочинение Роговского принесло больше пользы русскому православию, нежели диалектические споры, вызванные Лихудами и им подобными греками и русскими". Можно только пожалеть, что Палладий в этом подвиге заграничного образования надорвал свои силы и не мог достаточно успешно преодолеть ту заброшенность Академии, которую не имел желания исправить патриарх Адриан. После двух с половиной лет возглавления Академии, в 1703 г. Палладий скончался.
Тихая кончина последнего патриарха символична. Петр тактично дождался этого конца и тактично задержался на традиционной форме местоблюстительства патриаршего престола. Он хотел, но не знал еще, как бы устроиться по-новому? И по какому же образцу? Пределом отталкивания для него была папская теократия. Никон дал повод опасаться ее попыток даже у нас. С другой стороны, туманно манившие его примеры англиканства и лютеранства с королевскими возглавлениями их национальных церквей казались далекими, неприложимыми к православию. Русская религиозность не только демонстрировала свою крайне консервативную природу в ярком, героически-стойком явлении старообрядческого раскола, но и в только что усмиренном стрелецком бунте она опять выкидывала знамя старого обряда. В виду всех этих трудностей, Петр не на месяцы, а на годы, на два десятилетия затянул традиционную фазу патриаршего местоблюстительства. И дождался, нащупал возможность, казалось, недостижимой в православии отмены единоличного возглавления власти в церкви. Петр постепенно открыл, что в виду различия школы и общей культурной атмосферы, иерархи из киевских и других юго-западных школ должны заменить весь епископат московского происхождения. А при осуществлении этого плана, Петр натолкнулся на совершенно неожиданное для него открытие. На существенное различие внутри самой южно-русской богословской школы. Петр открыл в среде Киевской школы богослова совершенно неожиданного, не только антилатинствующего, но и протестантствующего. Находка этого аппарата учености для нужной Петру реформы развязала церковную робость Петра и окрылила его дерзновением произвести, действительно небывалую в рамках восточного канонического права, революционную для Православия реформу.
Унию 1596 г. осуществила суверенная королевская власть у себя в государстве, в Польше. Непризнание формальной законности этого акта было бы равносильно революции. Но Польша, управляемая формально абсолютно-монархической властью, совмещала ее практически, со времени реформации, с допущением свободы вероисповеданий. Это органическое конституционное положение формально открыло возможность продолжения существования и православной церкви, наряду с новосозданной униатской. По аналогии с тем, как уже конституционно легально жил своей свободной жизнью протестантизм, или как издавна пользовались вероисповедной свободой армяно-грегориане, иудеи и даже мусульманское меньшинство. Но до такого правового и спокойного размежевания нужно было еще дожить. Оппортунистическому униатскому епископату и польскому правительству не казалось неосуществимым, хотя бы и с замедлением, постепенно поглотить все остатки сопротивления православного духовенства и народа. Может быть, такая польская мечта и не была бы абсурдной, если бы русская нация в польском государстве не соседила с мощным московско-русским государственным организмом. Это соседство сознательно и подсознательно не позволяло православному народу в Польше успокоиться на исторической позиции заснувшего меньшинства. Отсюда и защитная борьба православия против унии черпала свои силы и вдохновение, вольно или невольно, не только в сознании своего единства с православием греческим, но и особенно — с православием общерусским. Так постепенно и вырисовывалась историческая схема: — угнетения православной церкви в границах польского государства, ее успешной борьбы за свое самосохранение и развитие и, наконец, после раздела Королевской Польши в XVIII в., массового воссоединения русских униатов с традиционным телом русского православия.