Смекни!
smekni.com

Санкт-Петербург «Искусство-спб» (стр. 197 из 212)

647

Но и подлинный внешний мир — активный участник семиотического обмена. Граница семиосферы — область повышенной семиотической актив­ности, в которой работают многочисленные механизмы «метафорического перевода», «перекачивающие» в обоих направлениях соответственно транс­формированные тексты. Здесь усиленно генерируются новые тексты. Фак­тически здесь происходит та же работа, что и на границе разноустроенных частей монады и на любой другой границе внутри семиосферы. Прямым воплощением этого является повышенная культурная активность на грани­цах великих империй (например, Римской) в периоды, когда внутренние культуропорождающие механизмы оказываются истощенными. Одновремен­ный процесс варваризации Рима и романизации варваров — убедительное свидетельство того, что и в этом случае мы имеем дело со сложным, пульсирующим диалогом, а не с однонаправленной рецепцией. Модель «субъ­ект — объект» и здесь оказывается лишь условным и односторонним от­влечением.

Не забывая монадной структуры семиотического поля и ощущая себя самого монадой внутри этого мира, историк культуры окажется в более сложной, но, вероятно, и в более соответствующей реальности позиции.

1989

О динамике культуры

Одной из главных презумпций семиотики является предположение о существовании до- или внесемиотического пространства, по антитезе с ко­торым определяются основные понятия семиотики. Такой подход вполне оправдан эвристически. Ошибка заключается не в нем, а в смешении прин­ципов: логическую условность мы начинаем воспринимать в качестве эмпи­рической реальности.

Одна из подобных условностей — предположение о существовании в динамических процессах некоторой начальной точки, условного нуля: задается «нулевое состояние», никогда не данное нам в эмпирической реальности. Так, модель динамики культуры мы строим начиная от точки «семиотиче­ского нуля», место которого совмещается с животным миром (последнее — вопреки данным уже весьма развитой зоосемиотики). «Нуль» из области эвристической условности переносится в наши представления о реальности: «условный нуль» таит в себе мифологию начала. Когда летописец говорит: «А древляне живяху звериньскимъ образомъ, живуще скотьски: убиваху друг друга, ядяху вся нечиста, и брака у них не бываше», он вводит начальную «нулевую точку»: исходное состояние объявляется не имеющим признаков (здесь — признака упорядоченности). Дальнейшее выступает как процесс организации. Такая же, по сути мифологическая, точка зрения навязывается гипотезой противопоставления языка и речи.

648

Реальный исторический процесс может быть описан прямо противопо­ложным образом: более ранние стадии в этом случае будут выглядеть как характеризующиеся более жесткой организацией, и здесь распространенное до сих пор отношение к зоосемиотике можно сопоставить с отброшенными уже взглядами на поведение «дикарей». В исторически недавнее время это последнее рисовалось как свободное от всяких ограничений — не организо­ванное ничем, кроме непосредственной «животной» практики, а последующее развитие — как введение в этот хаос индивидуальных устремлений системы «закономерностей», например как замена промискуитета системой правил.

Изучение поведения высших животных рисует нам прямо противополож­ную картину жесткой организации. Узловые моменты жизни: браки, воспи­тание детенышей, охота, вообще всякая оценка ситуации и выбор соответ­ствующего ей действия — предстают как строго ритуализованные. Однако существенно подчеркнуть, что само явление ритуала имеет своеобразный характер. Основную роль в ритуале играет организация памяти, и сам он представляет собой механизм приобщения индивида к групповой памяти. Поэтому вне человеческого мира ритуал создает систему постоянной орга­низации, не оставляющей пространства для эволюции или весьма сильно ее ограничивающей. Он отсекает у отдельного индивида возможность индиви­дуального поведения и делает последнее жестко предсказуемым. В этом смысле характерны случаи, когда животное оказывается выбитым из «нормальных» условий поведения (таков, например, хищник, потерявший стаю или изъятый из естественных для него природных условий). Про такого хищника охотники говорят, что он особо опасен, так как поведение его непредсказуемо («ведет себя, как бешеный»). Но подобное немотивированное, опасное для окружа­ющих поведение можно описать и с иной точки зрения: являясь деградацией с позиции ритуала, оно характеризуется, однако, резким увеличением непред­сказуемости и может быть описано как динамический момент взрывоподобного увеличения роли индивидуального поведения.

Переход от циклической повторяемости коллективного поведения, охра­няемого жесткой знаковой структурой, к беспорядку непредсказуемого пове­дения (возможному результату какой-то катастрофы, резко изменившей всю структуру видовой ситуации) можно рассматривать как момент смены цик­лического развития историческим (понятие «момента» здесь, конечно, условно: речь идет о процессе огромной хронологической протяженности).

Исторический процесс, пришедший на смену циклическому, привел к образованию постоянного конфликта между повторяемостью и внутренней динамикой форм поведения. Динамические процессы приобрели в определен­ных критических точках непредсказуемый характер, но сменяющие их про­цессы стабилизации сохранили высокую предсказуемость1 и, более того, крайне ограниченный выбор вариантов возможностей. Этот двойной характер динамического процесса приводит к тому, что, в зависимости от выбора языка описания, человеческая история может представляться и как повто­ряющая один и те же структуры, и как непредсказуемая. Таким образом,

1 Ср. концепцию точек бифуркации в динамических процессах (И. Пригожин).

649

имеет смысл различать циклическую и направленную формы динамики, при­чем последняя может, в свою очередь, разделяться на замедленную, совер­шающуюся по закрепленным законам и, следовательно, отличающуюся вы­сокой предсказуемостью, и динамику катастрофическую, с резко сниженным уровнем предсказуемости. С точки зрения последних двух форм развития, динамика регулярных повторяемостей переживается как статика. Именно как статическое описал Платон состояние организованной смены стабильных форм на примере стилизованного образа Египта.

Сложность усугубляется тем, что в реальном историческом процессе мы никогда не имеем равномерной, последовательной, ритмичной смены дина­мического (катастрофического) и последующих «нормированных» этапов раз­вития. В реальной истории соприсутствуют многие динамические, но не синхронизированные, обладающие разным временем развития, не связанные между собой процессы, а также хронологически одновременные им процессы, переживающие период устойчивости, в других сферах развития. Так, напри­мер, бурное развитие и взрывы в той или другой сфере науки могут хроно­логически и причинно не быть связанными с соответствующими взрывными движениями в разнообразных сферах быта. Взрывное состояние в искусстве может быть синхронным стабилизации в политической сфере. Однако в случаях особо бурного протекания отдельных взрывных периодов они могут навязывать свой язык другим, а в тенденции — всем динамическим процес­сам. Так, бурное протекание социально-политического взрыва в эпоху Великой французской революции XVIII в. привело к описанию взрывных процессов в самых различных сферах в терминах общественно-политических революций. При этом наименование процессов оказывает обратное воздействие на ха­рактер их протекания.

Самоназвание, подобно всякому наименованию, часто определяет как тип избираемого поведения, так и историческую судьбу его. Так, например, термины «большевики» или «меньшевики» обязаны своим возникновением сравнительно случайному распределению голосов на одном из ранних (II) съездов российской социал-демократии, однако в дальнейшем они в значительной мере определили реальную историческую судьбу этих партий. Термин «большевики» создавал образ массовости и силы и импонировал широким рабочим кругам — термин «меньшевики» таил в себе семантику жертвенности и избранничества, что явно импонировало интеллигенции.

Этим психологически обоснована, в частности, магия наименований — от латинского «nomina sunt omena» до судьбы гоголевского Башмачкина. Акакий Акакиевич получает вместе со своим именем двойную судьбу: по греческому значению слова («незлобивый») и по русской его народной эти­мологии. Гоголь, подчеркивая, что другого имени для героя найти не удалось, акцентировал его судьбоносный характер.