Даже представляющая интерес хронологическая классификация национализма, предложенная британским историком Эриком Хобсбаумом, является лишь отчасти убедительной. Хобсбаум утверждал, что существуют две разновидности национальной идеологии. Первая берет начало в революционной атмосфере конца XVIII - начала XIX века и имеет яркий либерально-демократический характер; вторая, порожденная новым всплеском национального самосознания конца XIX века, имеет не менее яркие, однозначно реакционные и расистские этноязыковые признаки. Увы, даже если мы согласимся с тем, что на исходе XIX столетия процессы урбанизации и миграции разнообразных групп населения в Восточной Европе заметно ускорились, так что контакты между ними привели к обострению межэтнической напряженности и расистским настроениям, этого совершенно недостаточно, чтобы объяснить, например, важнейший германский феномен. Другой пример — Греция, добившаяся национальной независимости в первой половине XIX века и получившая поддержку всех европейских демократов и либералов того периода; здесь едва ли не до конца XX века лелеялась жесткая приверженность этнорелигиозной национальной идее. С другой стороны, как уже отмечалось выше, итальянский национализм, сформировавшийся заметно позже, имел чистейший гражданско-политический характер. То же самое можно сказать и о чешской национальной идее. Чехи (вместе со словаками) добились государственной самостоятельности лишь после Первой мировой войны. Тем не менее, они с самого начала оказались склонны — в определенной степени — к открытости и «инклюзивности» (правда, не по отношению к немецкоязычному населению). Такая склонность была чрезвычайной редкостью среди народов, сформировавшихся одновременно с чехами на развалинах Габсбургской империи.
Лея Гринфельд, вдумчивая исследовательница национализма, эмигрировавшая вместе с родителями в Израиль из Советского Союза, оставившая Израиль по профессиональным соображениям и построившая свою карьеру в США, использовала при изучении национальных движений методы сравнительного социологического анализа, заимствованные у Макса Вебера[60]. Приняв в общих чертах предложенное Коном разграничение между гражданской и этнической версиями национализма, она добавила к нему еще одну классификационную характеристику — отношение к коллективизму. Так, Британия и США — страны индивидуалистические и сугубо гражданские, в то время как Франция, сформировавшаяся в ходе великой революции, сочетает гражданскую идентичность с преклонением перед политическими структурами. Поэтому ее культура в сравнении с западными соседями более гомогенна, менее либеральна и не столь терпима по отношению к проживающим в стране меньшинствам. Впрочем, на территории от Рейна до Москвы распространилась еще более проблематичная национальная концепция — коллективистская и этноцентрическая одновременно. В здешних культурах нация воспринималась как первичное и неизменное явление, а принадлежность к ней определялась исключительно генетической преемственностью.
По мнению Гринфельд, основная причина различий в стратегических направлениях развития национальной идентичности кроется в характерах исторических субъектов, ответственных за ее формирование. На Западе это были достаточно широкие социальные слои, адаптировавшие национальное сознание и ставшие его носителями. В Англии речь идет о низшей аристократии и присоединившихся к ней городских жителях, имевших довольно высокий уровень грамотности, в Северной Америке — о колонистах различного происхождения, во Франции — о влиятельных буржуазных слоях. На Востоке первопроходцами национальной идеи были гораздо более узкие общественные круги: в немецком культурном пространстве — маленькие группы интеллектуалов, стремившиеся поднять свой статус в консервативно-иерархическом обществе, в России — ослабленная аристократия, адаптировавшая новую идентичность в надежде сохранить с ее помощью последние привилегии, которые у нее еще оставались. Продолжительная социальная изоляция первоначальных носителей «восточного» национализма в значительной мере обусловила и его закрытый характер, и его глубокую погруженность в мифологическое прошлое.
Другие исследователи предложили дополнительные объяснения многообразных проявлений национального самосознания, породивших столь различные «истории» в разных частях Европы и во всем мире. По мнению Геллнера, на Западе построение наций не требовало значительных усилий и, соответственно, жертв. Попросту существование высокой культуры, развивавшейся в течение длительного времени, облегчило задачу настолько, что для того чтобы очертить «границы нации», необходимы были лишь незначительные культурные «правки». Напротив, в восточном «хаосе», не знавшем длительной традиции высокой культуры, культурно-языковым группам пришлось прибегнуть к гораздо более сильным (и силовым) методам национального строительства, в частности к отстранению, изгнанию и даже физическому истреблению представителей других культурных коллективов. Однако теория Геллнера, как и аналитика Хобсбаума, совершенно неприменима к Германии. Несмотря на то что в немецком обществе высокая культура существовала еще со времен Реформации, германское национальное самосознание в конечном счете приобрело яркий этноцентрический характер.
Роджер Брубейкер, американский социолог, проведший тщательное и систематическое сравнительное исследование процессов развития двух наций (nationhood), немецкой и французской, также пришел к выводу, что существование сложной мозаики культурно-языковых групп на германо-славянском пространстве, а также серьезные трения между ними являются одной из центральных причин глубокого отличия французского национализма от немецкого.
На протяжении длительного времени не существовало мощного национального государства, способного «германизировать» поляков и другие меньшинства, жившие бок о бок с носителями германских диалектов. С другой стороны, здесь, в отличие от Франции, не возник революционный режим, способный объединить всех «этнических немцев», живших в различных языковых средах[61].
По сей день не существует общепринятой «синтетической» теории, способной объяснить весь спектр известных нам национальных проявлений и динамику их развития на протяжении последних двух столетий. Предлагались самые разнообразные объяснения: социоэкономические, психологические, демографические, географические и даже политико-исторические, однако все они оказались фрагментарными и неполными. На вопрос, почему некоторые нации, пестуя свою идентичность, долгое время сохраняли приверженность этноцентрическим мифам, а другие довольно быстро их «переросли» и сумели построить зрелую демократию, по-прежнему нет достойного ответа. Вероятно, в этой области необходим новый исследовательский прорыв, а также существенное обогащение эмпирической базы.
Укорененная примордиальная идентичность, представление о прямой биологической преемственности, концепция избранного народа-расы не появились в сознании человеческих коллективов сами собой, на пустом месте. Для формирования национального сознания, неважно, этноцентрического или гражданского, необходимы культурные люди, причем постоянно и повсеместно. Для того чтобы «запомнить» и закрепить в коллективной памяти исторические образы, лежащие в основе национальной идентичности, коллектив должен располагать образованными творцами культуры, «властителями памяти» и законодателями. Хотя появление национальных государств принесло многообразные выгоды самым различным слоям общества, именно интеллектуалы сыграли решающую роль в их становлении. Они же, по всей вероятности, произвели на свет основной национальный символический капитал.
V. Интеллектуал как «государь» нации
Карлтон Хейз, тщательно проследивший возникновение и развитие националистической идеи в классических текстах современных мыслителей, уже в 20-е годы предыдущего столетия пришел к следующему выводу: «Суть процесса в том, что национальная теология интеллектуалов постепенно превращается в национальную мифологию масс»[62]. Том Найрн, значительно более поздний, но ничуть не менее оригинальный исследователь, вовсе не случайно шотландец по происхождению, добавил к этому следующее блестящее замечание: «Новой национальной интеллигенции, состоявшей из представителей среднего класса, нужно было пригласить широкие массы войти в ворота истории; пригласительная открытка при этом должна была быть написана на доступном массам языке»[63].
Две эти рабочие гипотезы могут быть приняты, лишь, если мы откажемся от многолетней исследовательской традиции, считающей идеи крупнейших национальных мыслителей первопричиной или хотя бы точкой отсчета исторических процессов. Однако национальное сознание — не теоретическое явление, зародившееся в кабинетах ученых мужей, а затем воспринятое массами, изголодавшимися по идеологии, и оттого ставшее образом жизни[64]. Для того чтобы понять механизм распространения национальных идей, нам следует в первую очередь определить, какую роль сыграли в этом процессе интеллектуалы. Прежде всего, необходимо остановиться на различии в социополитическом статусе интеллектуалов в традиционном и современном обществах.
История не знает ни одного общественного коллектива, кроме, разве что, ранних этапов племенного строя, который не породил бы интеллектуальной прослойки. Хотя само существительное «интеллектуал» относительно недавнего происхождения (оно появилось в конце XIX века), уже на самых ранних этапах разделения труда появилась и процветала категория людей, главным занятием которых было изобретение символов и культурных кодов и манипулирование ими. Этот род занятий обеспечивал им безбедное существование. Во всех аграрных обществах существовали культурные элиты (колдуны, шаманы, королевские клерки, жрецы, а также клирики, придворные шуты и иконописцы), создававшие, упорядочивавшие и распространявшие слова и образы в трех основополагающих культурных сферах: прежде всего, в сфере накопления знаний, затем — в сфере идеологий, укрепляющих существующий социальный порядок, и, наконец, в том, что касается метафизического объяснения магического космического миропорядка.