Смекни!
smekni.com

Серия “страницы мировой философии” (стр. 26 из 76)

История развития протестантизма является хроникой штурма обра­зов. Одна стена падала за другой. Да и разрушать было не слишком трудно после того, как был подорван авторитет церкви. Большие и ма­лые, всеобщие и единичные, образы разбивались один за другим, пока наконец не пришла царствующая ныне ужасающая символическая ни­щета. Тем самым ослабились и силы церкви: она превратилась в твер­дыню без бастионов и казематов, в дом с рухнувшими стенами, в кото­рый ворвались все ветры и все невзгоды мира. Прискорбное для исто­рического чувства крушение самого протестантизма, разбившегося на сотни деноминации, является верным признаком того, что этот тре­вожный процесс продолжается. Протестантское человечество вытолк­нуто за пределы охранительных стен и оказалось в положении, кото­рое ужаснуло бы любого естественно живущего человека, но просве­щенное сознание не желает ничего об этом знать, и в результате по­всюду ищет то, что утратило в Европе. Изыскиваются образы и формы созерцания, способные действовать, способные успокоить сердце и уто­лить духовную жажду, — и сокровища находятся на Востоке. Само по себе это не вызывает каких-либо возражений. Никто не принуждал римлян импортировать в виде ширпотреба азиатские культуры. Если бы германские народы не прониклись до глубины души христианством, называемым сегодня “чужеродным” , то им легко было бы его отбро­сить, когда поблек престиж римских легионов. Но христианство оста­лось, ибо соответствовало имевшимся архетипическим образам. С ходом тысячелетий оно стало таким, что немало удивило бы своего осно­вателя, если б он был жив; христианство у негров или индейцев дает повод для исторических размышлений. Почему бы Западу действи­тельно не ассимилировать восточные формы? Ведь римляне отправля­лись ради посвящения в Элевсин, Самофракию и Египет. В Египет с подобными целями совершались самые настоящие туристические воя­жи.

Боги Эллады и Рима гибли от той же болезни, что и наши христианские символы. Как и сегодня, люди тогда обнаружили, что ранее со­всем не задумывались о своих богах. Чужие боги, напротив, обладали нерастраченной мана. Их имена были необычны и непонятны, деяния темны в отличие от хорошо известной скандальной хроники Олимпа. Азиатские символы были недоступны пониманию, а потому не каза­лись банальными в отличие от собственных состарившихся богов. Без­оглядное принятие нового и отбрасывание старого не превращались тогда в проблему.

Является ли это проблемой сегодня? Можем ли мы облечься, как в новое платье, в готовые символы, выросшие на азиатской экзотической почве, пропитанные чужой кровью, воспетые на чуждых языках, вскормленные чужими культами, развивавшиеся по ходу чужой исто­рии? Нищий, нарядившийся в княжеское одеяние, или князь в нищен­ских лохмотьях? Конечно, и это возможно, хотя может быть в нас са­мих еще жив наказ — не устраивать маскарад, а шить самим свою одежду.

Я убежден в том, что растущая скудость символов не лишена смыс­ла. Подобное развитие обладает внутренней последовательностью. Те­ряется все то, о чем не задумываются, что тем самым не вступает в ос­мысленное отношение с развивающимся сознанием. Тот, кто сегодня пытается, подобно теософам, прикрыть собственную наготу роскошью восточных одежд , просто не верен своей истории. Сначала приложили все усилия, чтобы стать нищими изнутри, а потом позируют в виде те­атрального индийского царя. Мне кажется, что лучше уж признаться в собственной духовной нищете и утрате символов, чем претендовать на владение богатствами, законными наследниками которых мы ни в коем случае не являемся. Нам по праву принадлежит наследство хри­стианской символики, только мы его где-то растратили. Мы дали пасть построенному нашими отцами дому, а теперь пытаемся влезть в вос­точные дворцы, о которых наши предки не имели ни малейшего поня­тия. Тот, кто лишился исторических символов и не способен удовлет­вориться “эрзацем”, оказывается сегодня в тяжелом положении. Перед ним зияет ничто, от которого он в страхе отворачивается. Хуже того, вакуум заполняется абсурдными политическими и социальными идея­ми, отличительным признаком которых является духовная опустошен­ность. Не удовлетворяющийся школьным всезнайством вынужден честно признаться, что у него осталось лишь так называемое доверие к Богу. Тем самым выявляется — еще более отчетливо — растущее чув­ство страха. И не без оснований — чем ближе Бог, тем большей кажет­ся опасность. Признаваться в собственной духовной бедности не менее опасно: кто беден, тот полон желаний, а желающий навлекает на себя судьбу. Как верно гласит швейцарская поговорка: “За богатым стоит один дьявол, за бедняком — два”. Подобно тому как в христианстве обет мирской бедности применим по отношению к благам мира сего, духовная бедность означает отречение от фальшивых богатств духа — не только от скудных остатков великого прошлого, именуемых сегодня “протестантской церковью”, но также от всех экзотических соблазнов. Она необходима, чтобы в холодном свете сознания возникла картина оголенного мира. Эту бедность мы унаследовали уже от наших отцов. Мне вспоминается подготовка к конфирмации, которую проводил мой собственный отец. Катехизис был невыразимо скучен. Я перелистал как-то эту книжечку, чтобы найти хоть что-то интересное, и мой взгляд упал на параграфы о троичности. Это заинтересовало меня, и я с нетерпением стал дожидаться, когда мы дойдем на уроках до этого раздела. Когда же пришел этот долгожданный час, мой отец сказал: “Данный раздел мы пропустим, я тут сам ничего не понимаю”. Так бы­ла похоронена моя последняя надежда. Хотя я удивился честности мое­го отца, это не помешало мне с той поры смертельно скучать, слушая все толки о религии.

Наш интеллект неслыханно обогатился вместе с разрушением наше­го духовного дома. Мы убедились к настоящему времени, что даже с постройкой самого большого телескопа в Америке мы не откроем за звездными туманностями эмпирей, что наш взгляд обречен на блужда­ние в мертвой пустоте неизмеримых пространств. Не будет нам лучше и от того, что откроет математическая физика в мире бесконечно мало­го. Наконец, мы обращаемся к мудрости всех времен и всех народов и обнаруживаем, что все по-настоящему ценное уже давно было выска­зано на самом прекрасном языке. Подобно жадным детям мы протяги­ваем руку к этим сокровищам мудрости и думаем, что если нам удаст­ся их схватить, то они уже наши. Но мы не способны оценить то, что хватаем, руки устают, а сокровища все время ускользают. Они перед нами, повсюду, насколько хватает глаз. Все богатства превращаются в воду, как у того ученика чародея, который тонет в им самим вызван­ных водах . Ученик чародея придерживается спасительного заблужде­ния, согласно которому одна мудрость хороша, а другая плоха. Из та­кого рода учеников выходят беспокойные больные, верующие в собст­венную пророческую миссию. Искусственное разделение истинной и ложной мудрости ведет к такому напряжению в душе, что из него рож­даются одиночество и мания, подобные тем, что характерны для мор­финистов, мечтающих найти сотоварищей по пороку.

Когда улетучивается принадлежащее нам по праву родства наслед­ство, тогда мы можем сказать вместе с Гераклитом, что наш дух спу­скается со своих огненных высот. Обретая тяжесть, дух превращается в воду, а интеллект с его люциферовской гордыней овладевает престо­лом духа. Patris potestas над душой может себе позволить дух, но ни­как не земнорожденный интеллект, являющийся мечом или молотом в руках человека, но не творцом его духовного мира, отцом души. Это хорошо отмечено Клагесом, решительным было восстановление при­оритета духа и у Шелера — оба мыслителя принадлежат к той мировой эпохе, когда дух является уже не свыше, не в виде огня, а пребывает внизу в виде воды. Путь души, ищущей потерянного отца, — подобно Софии, ищущей Бюфос , — ведет к водам, к этому темному зеркалу, лежащему в основании души. Избравший себе в удел духовную бед­ность (подлинное наследие пережитого до конца протестантизма) вступает на путь души, ведущий к водам. Вода — это не прием мета­форической речи, но жизненный символ пребывающей во тьме души. Лучше проиллюстрировать это на конкретном примере (на месте этого человека могли бы оказаться многие другие).

Протестантскому теологу часто снился один и тот же сон: он стоит на склоне, внизу лежит глубокая долина, а в ней темное озеро. Во сне он знает, что до сего момента что-то препятствовало ему приблизиться к озеру. На этот раз он решается подойти к воде. Когда он приближает­ся к берегу, становится темно и тревожно, и вдруг порыв ветра пробе­гает по поверхности воды. Тут его охватывает панический страх, и он просыпается.

Этот сон содержит природную символику. Сновидец нисходит к соб­ственным глубинам, и путь его ведет к таинственной воде. И здесь со­вершается чудо купальни Вифезда : спускается ангел и возмущает воды, которые тем самым Становятся исцеляющими. Во сне это ветер, Пневма, дующий туда, куда пожелает. Требуется нисхождение чело­века к воде, чтобы вызвать чудо оживления вод. Дуновение духа, про­скользнувшее по темной воде, является страшным, как и все то, при­чиной чего не выступает сам человек, либо причину чего он не знает. Это указание на невидимое присутствие, на нумен . Ни человеческое ожидание, ни волевые усилия не могут даровать ему жизни. Дух живет у самого себя, и дрожь охватывает человека, если дух для него до той поры сводился к тому, во что верят, что сами делают, о чем написано в книгах или о чем говорят другие люди. Когда же дух спонтанно явля­ется, то его принимают за привидение, и примитивный страх овладева­ет рассудком. Так описали мне деяния ночных богов старики племени Элгоньи в Кении, называя их “делателями страха”. “Он приходит к те­бе, — говорят они, — как холодный порыв ветра. И ты дрожишь, а он кружится и насвистывает в высокой траве”. Таков африканский Пан, бродящий с тростниковой флейтой и пугающий пастухов.