Смекни!
smekni.com

Серия “страницы мировой философии” (стр. 68 из 76)

Именно сегодня эти соображения кажутся мне особенно уместными: ведь за последнее время мы не раз видели, как именно поэтико-художественное творчество интерпретировалось таким путем редуцирова­ния к более элементарным психическим ситуациям. Черты художест­венного творчества, отбор материала и индивидуальную разработку последнего можно, конечно, попытаться объяснить интимным отноше­нием художника к своим родителям, но наше понимание его искусства ничуть не станет после этого глубже. В самом деле, подобную редук­цию можно провести и во всевозможных других случаях, включая не в последнюю очередь болезненные нарушения психики: неврозы и пси­хозы, равно как хорошие и дурные привычки, убеждения, особенности характера, увлечения, специфические интересы тоже ведь редуциру­ются к отношениям, существовавшим у ребенка с родителями. Но нельзя допустить, чтобы все эти очень разные вещи имели, так ска­зать, одно и то же объяснение, иначе легко докатиться до вывода, буд­то перед нами одна и та же вещь. Если произведение искусства истол­ковывать как невроз, то либо произведение искусства — определенный невроз, либо всякий невроз — произведение искусства. Можно при­нять такой facon de parler в качестве парадоксальной игры слов, но здравый человеческий рассудок противится и не хочет, чтобы художе­ственное творчество ставили на одну доску с неврозом. В крайнем слу­чае какой-нибудь врач-психоаналитик через очки профессионального предрассудка станет видеть в неврозе художественное произведение, но думающему человеку с улицы никогда не придет в голову смеши­вать патологию с искусством, хоть он не сможет отрицать того факта, что художественное произведение возникает в условиях, сходных с ус­ловиями возникновения невроза. Но это и естественно, коль скоро из­вестные психологические условия повсеместно имеют силу, причем — ввиду относительного равенства обстоятельств человеческой жизни — мы каждый раз снова и снова встречаем одно и то же, идет ли речь о неврозе ученого, поэта или обычного человека. Все ведь имели родите­лей, у всех так называемый материнский и отцовский комплекс, всем присуща сексуальность и с нею те или иные типические общечеловече­ские проблемы. Если на одного поэта больше повлияло его отношение к отцу, на другого — его привязанность к матери, а третий, может быть, обнаруживает в своих произведениях явственные следы сексу­ального вытеснения, то ведь подобные вещи можно говорить о всех не­вротиках, и больше того, о всех нормальных людях. Мы не приобрета­ем здесь ровно ничего специфического для суждения о художественном произведении. В лучшем случае таким путем расширится и углубится знание истории его возникновения.

Основанное Фрейдом направление медицинской психологии дало историкам литературы много новых поводов к тому, чтобы приводить известные особенности индивидуального художественного творчества в связь с личными, интимными переживаниями художника. Это ни в коем случае не должно заслонять от нас того факта, что в ходе научно­го анализа поэтико-художественного творчества давно уже прослеже­ны определенные нити, которыми — целенаправленно или намерен­но — личные, интимные переживания художника вплетаются в, его произведения. Вместе с тем работы Фрейда помогают иногда глубже и полнее проследить влияние на художественное творчество пережива­ний, восходящих к самому раннему детству. При умеренном, со вку­сом, применении его методов нередко вырисовывается Завораживаю­щая картина того, как художественное творчество, с одной стороны, переплетено с личной жизнью художника, а с другой — все-таки воз­вышается над этим переплетением. В этих пределах так называемый “психоанализ” художественного произведения, по сути дела, еще ни­сколько не отличается от глубокого и умело нюансированного литера­турно-психологического анализа. Разница в лучшем случае количест­венная. Но иногда психоанализ приводит нас в замешательство не­скромностью своих заключений и замечаний, которые при более чело­веческом подходе были бы опущены уже из одного чувства такта. Этот недостаток благоговения перед “человеческим, слишком человече­ским” как раз и является профессиональной особенностью медицин­ской психологии , которая, как справедливо подметил уже Мефисто­фель, “не за страх” “хозяйничает без стыда” там, где “жаждет кто-ни­будь года” , — но , к сожалению, это не всегда делает ей честь. Воз­можность делать смелые выводы легко соблазняет исследователя на рискованные шаги. Chronique scandaleuse в малых дозах часто состав­ляет соль биографического очерка, двойная порция ее — это уже гряз­ное вынюхивание и подсматривание, крушение хорошего вкуса под по­кровом научности. Интерес исподволь отвлекается от художественного творчества и блуждает по путаному лабиринту нагромождаемых друг на друга психических предпосылок, а художник превращается в кли­нический случай, в рядовой пример psychopathia sexualis . Тем самым психоанализ художественного произведения далеко отклоняется от своей цели и рассмотрение переносится в область общечеловеческую, для художника ни в малейшей мере не специфическую, а для его ис­кусства крайне несущественную.

Анализ такого рода не дорастает, до художественного произведе­ния, он остается в сфере общечеловеческой психики, из которой может возникнуть не только произведение искусства, но и вообще все что угодно. На этой почве выносятся донельзя плоские суждения о художе­ственном творчестве как таковом, вроде тезиса: “Каждый художник — нарцисс” . Да всякий, кто в меру возможного проводит свою линию, — “нарцисс”, если вообще позволительно употреблять это созданное для ограниченных целей понятие из области патологии неврозов в столь широком смысле; подобный тезис ничего поэтому не говорит, а только шокирует наподобие какого-нибудь острого словца. Поскольку анализ такого рода вовсе не занят художественным произведением, а стремит­ся лишь как можно глубже зарыться, подобно кроту на задворках, в недра личности, то он постоянно увязает в одной и той же общей для всех нас почве, держащей на себе все человечество, и не случайно добываемые на этом пути объяснения поражают своей монотонностью: все то же самое, что слышишь в часы приема у врача-психоаналитика.

Редукционистский метод Фрейда — метод именно медицинского ле­чения, имеющего объектом болезненную и искаженную психологиче­скую структуру. Эта болезненная структура занимает место нормаль­ного функционирования и должна быть поэтому разрушена, чтобы ос­вободить путь к здоровой адаптации. В таком случае сведение рассмат­риваемых явлений к общечеловеческой почве вполне оправданно. Но в применении к художественному творчеству тот же метод ведет к уже описанным результатам: сдергивая с художественного произведения сияющую мантию искусства, он извлекает для себя лишь голую по­вседневность элементарного homo sapiens — вида живых существ, к которому принадлежит и художник. Золотое сияние высокого творче­ства, о котором, казалось бы, только и должна была бы идти речь, мер­кнет после его обработки тем медицинским методой, каким анализи­руют обманчивую фантазию истерика. Подобный разбор, конечно, очень интересен и, пожалуй, имеет не меньшую научную ценность, чем вскрытие мозга Ницше, показавшее, от какой нетипической фор­мы паралича он умер. Но и только. Разве это имеет какое-то отноше­ние к “Заратустре”? Какими бы ни были второй план и подпочва твор­чества, разве “Заратустра” — не цельный и единый мир, выросший по ту сторону “человеческой, слишком человеческой” слабости, по ту сто­рону мигреней и атрофии мозговых клеток?8

До сих пор я говорил о фрейдовском методе редукции, не вдаваясь в подробности этого метода. Речь идет о медицинско-психологической технике обследования психических больных. Она всецело занята путя­ми и способами, с помощью которых можно было бы дойти до второго плана психики, ее подкладки, до так называемого бессознательного. Техника эта зиждется на допущении, что невротический больной вы­тесняет определенные психические содержания ввиду их несочетаемо­сти (несоединимости) с сознанием. Несочетаемость эта мыслится как нравственная, а вытесненные психические содержания должны соот­ветственно носить негативный — инфантильно-сексуальный, непри­стойный или даже преступный характер, из-за которого они предстают для сознания неприемлемыми. Поскольку идеальных людей нет, у всех есть такой второй план сознания независимо от того, способны они это признать или нет. Его можно обнаружить поэтому всегда и везде, до­статочно лишь применить разработанную Фрейдом технику интерпре­тации.

В рамках ограниченного по времени сообщения я, естественным об­разом, не могу вдаваться в подробности техники такой интерпретации. Мне придется поэтому довольствоваться лишь несколькими пояснени­ями. Бессознательный второй план не остается бездейственным, он дает о себе знать, специфически влияя на содержание сознания. К при­меру, он производит продукты фантазии своеобразного свойства, кото­рые иногда нетрудно свести к тем или иным подспудным сексуальным представлениям. В других случаях он вызывает характерные наруше­ния сознательных процессов, которые путем редуцирования тоже мож­но проследить вплоть до вытесненных содержаний сознания. Очень важный источник для выявления бессознательных содержаний — сно­видения, непосредственный продукт деятельности бессознательного. Суть фрейдовского метода редукции в том, что он группирует все при­знаки бессознательной “подпочвы”, бессознательного второго плана и путем их анализа и истолкования реконструирует элементарную структуру бессознательных влечений. Содержания сознания, застав­ляющие подозревать присутствие бессознательного фона, Фрейд неоп­равданно называет “символами”, тогда как в его учении они играют роль просто знаков или симптомов подспудных процессов, а никоим образом не роль подлинных символов; последние надо понимать как выражение для идеи, которую пока еще невозможно обрисовать иным или более совершенным образом. Когда Платон, например, выражает всю проблему гносеологии в своем символе пещеры или когда Христос излагает понятие Царства Божия в своих притчах, то это — подлинные и нормальные символы, а именно попытки выразить вещи, для кото­рых еще не существует словесного понятия. Если бы мы попытались истолковывать платоновский образ по Фрейду, то, естественно, при­шли бы к материнскому чреву и констатировали бы, что даже дух Пла­тона еще глубоко погружен в изначальную и, больше того, инфантиль­но-сексуальную стихию. Но зато мы совершенно не заметили бы, что Платону удалось творчески создать из общечеловеческих предпосылок в своих философских созерцаниях; мы поистине слепо прошли бы у не­го мимо самого существенного и единственно лишь открыли бы, что, подобно всем другим нормальным смертным, он имел инфантильно-сексуальные фантазии. Подобная констатация имела бы ценность только для того, кто, положим, всегда считал Платона сверхчеловече­ским существом, а теперь вот может с удовлетворением заключить, что даже Платон — человек. Кто, однако, вздумал бы считать Платона богом? Разве что, пожалуй, человек, находящийся под властью инфан­тильных фантазий и, таким образом, обладающий невротической ментальностью. Редуцировать фантазии невротика к общечеловеческим истинам полезно по медицинским соображениям. К смыслу платонов­ского символа это не будет иметь ни малейшего отношения.