554
бы: именно в выражении основных понятий, которые следует искать в корнях языка, английский язык большей частью родственен немецкому. Помимо всего этого большая глубина и предрасположение, так же как и философский характер языка, могли бы объяснить разницу в результате исследования, но не то, о чем здесь, собственно говоря, идет речь, а именно что французы и англичане вообще не признают философию в том смысле, как ее понимают немцы.
Быть может, более убедительно историческое объяснение, которое выводило бы постоянно и все вновь возбуждаемый интерес немцев к философии из религиозного раскола, из существования в Германии равноправных вероисповеданий. И действительно, кто, бросив взгляд на развитие философии в Германии, не усмотрит в той подлинно религиозной строгости, более того, в энтузиазме, которые в Германии уделялись занятиям философией, потребность примирить разногласия в борьбе за свободу религии, в которой в большей или меньшей степени участвовали все без исключения немецкие народы, и внутренне, в области науки, восстановить утраченное внешнее единство. Это историческое объяснение показало бы, правда, как и благодаря чему в Германии постоянно сохраняется интерес к философии, почему, лишь только этот интерес уменьшался, он вновь вызывался и возбуждался. Однако речь ведь идет не о степени интереса, а о противоположности в самом существе дела, так как другие народы отвергают не философию вообще и в любом смысле (ведь именно французы первыми дали прошлому веку почетное наименование философского, и философия достаточно длительное время являла собой во Франции боевой клич самых значительных писателей и даже государственных деятелей), следовательно, не философию как таковую отвергают другие народы, а лишь философию в ее немецком понимании. Мы можем, конечно, возразить: то, что они считают философией, вообще не философия, и только мы знаем, что есть философия. Однако, во-первых, этим сказано совсем не так много, как может показаться на первый взгляд, ибо и у нас не раз уже приходилось слышать: то, что данный человек выдает за философию, совсем таковой не является — ведь немцам не занимать учтивости по отношению друг к другу. Во-вторых, совершенно очевидно, сколь неразумно приписывать целым народам, обладающим в ряде областей выдающимися талантами, неспособность к философии, — объяснение тем
555
более странное, что оно уж во всяком случае носило бы чисто временной характер. Да и вряд ли можно решиться полностью отрицать духовную склонность к философии у народа, который дал человечеству Декарта, Мальбранша и Паскаля. Таким образом, мы в конце концов вынуждены допустить хотя бы возможность того, что в основе неприятия философии в немецком понимании, которое мы обнаруживаем у других народов, может лежать нечто истинное и верное. Таким образом, единственный удовлетворительный ответ на наш второй вопрос может состоять в том, что другие народы в их нерасположении к философии в ее немецком понимании также могут быть в каком-то смысле правы, а это возвращает нас к первому вопросу, который гласит: в чем же состоит это различие? Поскольку же оно может заключаться только в характере философии, то какова же философия, которая только и соответствует склонности других народов, и как к ней относится та наука, которую называем философией мы?
Это не требует длительных размышлений. Те другие народы утверждают, что философия — наука эмпирическая, и принимают ее только в качестве таковой. Немцы же считают — по крайней мере так было до настоящего времени, — что философия есть наука чистого разума, и также принимают ее только в качестве таковой. Если под эмпиризмом понимать утверждение, что знание может быть основано только на опыте, что, следовательно, знать можно только то, что основано на опытных данных, то в зависимости от того, какой смысл мы вкладываем в слова «основано на опытных данных», меняется и смысл этого утверждения.
Обычно под опытом прежде всего понимают достоверность, которую мы благодаря нашим органам чувств обретаем о внешнем мире и его структуре. Однако наряду с этим говорят и о внутреннем опыте, возникающем посредством самонаблюдения, наблюдения над процессами и изменениями внутри нас. Если остановиться на этом и понимать под эмпирическими данными только то, что может непосредственно стать предметом внешнего и внутреннего чувства, то окажется, что опыт внешних органов чувств относится к области эмпирических естественных наук; философии же остается изучать только данные внутреннего опыта. В этом случае философия свелась бы к анализу, в лучшем случае к комбинации явлений внутренней жизни и процессов сознания, короче говоря, к тому, что мы называем хорошей (полной) эмпирической
556
психологией. Приблизительно так французы и представляют себе философию; и такое представление действительно довольно незначительно, если исходить из тех понятий, с которыми мы, например, до сих пор подходили к философии. Однако если вспомнить, что и среди нас многие не только не связывают с философией более высокое понятие, но и утверждают совершенно то же самое, т. е. что философия в общем не способна выйти за пределы фактов сознания, т. е. за пределы психологии или субъективной антропологии, то трудно, собственно говоря, сказать, в чем заключается существенное различие между значительной частью того, что именует себя в Германии философией, и тем, что носит то же наименование во Франции.
С каким бы почтением мы ни относились к Канту, но совершенно очевидно, что если говорить только о результате, то невозможно увидеть, в чем результат Канта превосходит то, на чем до него остановился Локк или Кон-дильяк. Локк написал «Опыт о человеческом разуме», а Кант — «Критику чистого разума», методологически более строгую, но значительно более тяжеловесную и, что самое главное, менее понятную работу. Локк утверждает, что не только все человеческие представления, но и все наши понятия, не исключая и научных, опосредствованно выведены из опыта. Кант допускает, правда, известные независимые от опыта понятия, однако, поскольку они могут быть применены только к предметам опыта, они не делают нас менее зависимыми от опыта, и результат остается для нас тем же. Тот особый путь в сверхчувственный мир, который Кант нашел в своей моральной философии, мог бы определенным образом принять и эмпиризм. Ведь если Кант рассматривает безусловно господствующий в нас нравственный закон как своего рода свидетельство существования Бога, то ведь и Локк обнаруживает в нашем сознании доказательство этого существования. Однако существенная разница между ними состоит в том, что в теоретической философии Кант делает Бога предметом идеи разума. Но это и есть ведь
1 новой философии; невозможно себе представить, что высшая и совершеннейшая личность открывает себя только посредством идеи чистого разума, если для познания даже самой незначительной личности кроме разума требуется еще нечто большее и более реальное. Следовательно, Кантом в философии был провозглашен рационализм (ранее это еще не было вполне ясно, особенно в отношении идеи557
Бога). Кант, правда, возражал против этого и запрещал всякое теоретическое использование этой идеи, однако его возражение не могло быть действенным. Если Бог — идея разума, то разум не может позволить воспрепятствовать осуществлению этой идеи как таковой; конечно, осуществлено это может быть также только в системе разума — и этим занялась последующая философия. Умозаключая о бытии Бога только как о существовании любой другой личности на основании эмпирических, опытных данных, признаков, следов или знаков, эмпиризм устанавливает тем самым то благодетельное свободное отношение к Богу, которое снимает рационализм. И следует признать, что, если бы теперь, как в поздний период греческого и римского упадка, выбор был бы возможен только между стоицизмом и эпикурейством, эпикурейскую систему именно благодаря тому, что представляется в ней абсурдным, так называемому clinamen atomorum 2, с помощью которого она вводит случайность в известной мере как высший принцип, повторяю, эпикурейскую систему, несмотря на эту нелепость или, вернее, из-за нее, каждый человек свободного и свободолюбивого духа предпочел бы стоицизму и счел бы убежищем свободы, так и при необходимости выбора между эмпиризмом и все подавляющей мыслительной необходимостью доведенного до крайнего предела рационализма каждый человек свободного духа, без сомнения, предпочел бы эмпиризм.
Таким образом, эмпиризм допускает рассмотрение на более высоком уровне, его можно постигать с более высокой точки зрения, чем та, которая связана с обычным или, во всяком случае, утвердившимся со времен Канта понятием, помещающим все интеллигибельное по ту сторону не только рассудочных понятий, но изначально и по ту сторону опыта. Отсюда и обычное в наши дни убеждение, что эмпиризм отрицает все сверхъестественное. Однако это неверно. Эмпиризм в качестве такового не обязательно именно поэтому отрицает все сверхъестественное и совсем не считает все правовые и нравственные законы, а также содержание религии чем-то случайным в том смысле, что сводит все к чувствам, которые в свою очередь суть лишь порождение воспитания и привычки — так, правда, полагает Дэвид Юм; впрочем, он то же утверждал о необходимости, с которой мы связываем причину и действие в мышлении. Существует высокое и низкое понятие эмпиризма. Ибо если высшее, чего, по общему мнению, даже тех, кто раньше мыслил иначе, может достиг-