Однако этот строгий взгляд на ложь саму по себе никогда не проводился в области юридической. Уже представители школы естественного нрава, впервые указавшие научным образом необходимость разграничения права и морали, отрицают или значительно суживают право на истину и соответствующую ей общую обязанность правдивости. Так еще Гуго Гроций, философская система которого наименее уклоняется от взглядов моралистов, так как государственный союз он строит на моральном моменте—естественном побуждении человека к общежитию, утверждает, что никто не обязан сообщать другому своих знаний и намерений; поэтому скрывая от других истину, он не совершает никакого нарушения. Ложь Гроцием определяется гораздо теснее, чем моралистами, именно как нарушение права другого лица на свободу суждения; а это право существует в силу соглашения придавать определенный смысл тем или другим знакам или звукам: без такого взаимного соглашения и слова и знаки не могли бы существовать. След. предметом нарушения является не право на истину, а право на свободу суждения, основанное на соглашении придавать известным знакам определенный смысл. Эту мысль, как мы видели, впоследствии развил Кукумус. С другой стороны, из того, что предметом нарушения является здесь свобода суждения, следует, что искажение истины пред лицами не способными к суждению (дети, безумные) и относительно лица, которое не поверило обращенной к нему именно лжи, не есть ложь в строгом смысле. О лжи нельзя говорить также, когда она применяется для спасения жизни или когда можно признать вероятным, что истина искажена с добрым намерением для того лица, к которому обращена ложь. — Спиноза, ставивший даже исполнение особо принятой обязанности в зависимость от того, считает ли это обязавшийся разумным и полезным для себя или нет, очевидно, не мог признавать права на истину; ложь у него составляет такое же законное средство существования, как и труд; «лицо, оставившее другое в дураках вследствие преобладания над ним в умственном отношении, поступает согласно естественному праву; и чем более оно практикует свой ум, тем справедливее его действия» [7]. Пуфендорф, отрицая общую обязанность правдивости в силу естественного права каждого человека говорить или молчать, признает ее, однако, в некоторых особенных отношениях; при чем она вытекает или из особого договора, или из естественного закона, или из существа данного дела. Во всех других случаях она не существует как юридическая обязанность.— Кант только за тою ложью признает юридическое значение, которая непосредственно нарушает нрава другого; но из приводимого им примера о разбойнике очевидно, что граница между ложью, как моральным и юридическим проступком, у него еще очень рыхла. Фихте, который так строго относится к искажению истины с моральной стороны, становясь на почву права утверждает, что «государство не имеет ни возможности, ни права требовать взаимное доверие между гражданами, так как оно само основалось на общем взаимном недоверии»; оно может уничтожать только результаты обмана, на сколько это от него зависит; карательную репрессию лжи для установления общего доверия он называет «подчинением лица посторонней силе, наложением на него ига, чего никто делать не в праве (Grundl. d. Naturrechts в берл. изд. 1845 п. собр. соч. III, 139, 244 и 245). — Гегель уже в силу своего определения права как «непосредственного осуществления во вне свободной води, ограничиваемой только правами других, мог придать обману юридическое значение лишь на столько, на сколько им нарушались чужие конкретные права [8].
Даже Шталь признает, что право в отличие от, нравственности может иметь дело только с внешними отношениями, и потому ложь получает юридическое значение лишь под условием нарушения определенных правоотношений [9].—Роттек [10] различает право говорить и обязанность говорить истину, ни то, ни другое не безусловны. Первое рассматривается им как способ осуществления других прав, находящий себе естественные границы в неприкосновенности чужой юридической сферы. Вторая в общем правиле также не имеет юридического значения; в самом, деле, говорит он, никто не станет отрицать, что вред становится правонарушением не вследствие ошибки потерпевшего, а вследствие заведомого искажения истины, лжи другой стороны. Но ложь в этом смысле большею частью не может быть доказана или не облекается во внешние формы и потому в глазах права как бы не существует. Даже ложь осязаемая, могущая быть точно доказанною, сама по себе имеет лишь моральное значение, так как она нисколько не уничтожает внешнюю свободу лица. Это последнее может иметь место только в том случае, когда виновный, хотя бы молчаливо, обязывается сообщать истину и между тем говорит ложь, зная, что в силу состоявшегося соглашения другая сторона примет ее за истину. Таким образом, у Роттека предметом нарушения является не право на истину — он категорически заявляет неуместность его, указывая, что в некоторых случаях ложь может быть даже нравственною обязанностью,— а свобода распоряжения потерпевшего своими правами.— Уяснением этого запутанного вопроса наука во многом обязана сочинению Эрдмана «о столкновении обязанностей» [11]; признавать, говорит он, обязанность говорить истину как безусловную невозможно уже потому, что общественность (напр. приличие, этикет) налагает на нас нередко другие диаметрально противоположные обязанности; как первые, так и последние должны быть приняты законом в уважение; в результате окажется, что его ведению должна подлежать лишь та ложь, которая посягает на чужие правоотношения переходил к криминалистам. И у германских казуистов, и у родоначальников философского направления уголовного права (Фейербах и др.) в определении наказуемых обманов мы уже встречаем нарушение истины в составе этого преступления; но оно служило лишь для обозначения способа действия, а не предмета обмана; дело только в том, что этот способ был выдвинут ими как основание для подведения нарушений различных правоотношений под общую рубрику; след. предмет преступления здесь не был точно определен, обнимая массу различных правоотношений. Клин отрицает право на истину как величайший абсурд и признает лживые действия наказуемыми лишь под условием, чтобы вместе с тем виновный нарушал особое распоряжение государственной власти (полицейский характер обмана) [12]. Иначе поставлен вопрос Кукумусом в его знаменитой »программе наказуемого обмана [13]; заметив, что обман как самостоятельное преступление должно отличать от обмана как способа нарушения других прав, что основной характер уголовной неправды есть насилие, он продолжает: «о преступлении обмана как самостоятельном может быть речь только в таком случае, когда есть в наличности условия, при которых простое нарушение права на истину образует преступление независимо от той дели, которую им стремится достигнуть виновный. Упуская это из виду, нельзя говорить о преступлении обмана, а только о преступном нарушении других прав обманом. Отсюда заключили, что Кукумус признает предметом наказуемого обмана право на истину само по себе; его объявили родоначальником этой школы, к которой затем примкнули Прейшен, Вэхтер, Генке и др. Но на самом деле Кук. далек от этого упрека. Право на истину он признает предметом преступления не безусловно, а только в том случае, когда действие виновного носит характер насилия распознавательной способности потерпевшего предъявлением ложных объективных знаков, которым он должен верить. След. предметом нарушения является у Кук. не право на истину само по себе, а свобода распознавательной способности; выходя из этой точки зрения, он совершенно последовательно мог отвергать наказуемость простого умолчания. Обязанность сообщения истины как об. юридическую он считает абсурдом. «Нельзя даже представит себе возможности принудить кого либо к сообщению того, что он считает истиною; никакая земная сила не в состоянии достигнуть этого. Это—дело совести [14]. Абстракция от отдельных материальных прав ему понадобилась только для того, чтоб, объяснить научным образов наказуемость подлога: известно, какие смутные понятия господствовали до него в доктрине по этому вопросу. Не разделяя обмана и подлога, она то требовала для состава итого преступления damnum datum, то тотчас подрывала себя, ограничиваясь «действием, способным причинить вред». Проницательный взгляд К. не мог не заметить этой путаницы и причины ее, состоящей в смешении двух совершенно различных преступлений. Поэтому-то он требует разграничение их и для одного— которое он называет обманом в собственном смысле и которому исключительно посвящена его «Программа — выставляет предметом нарушения свободу распознавательной способности, совершенно выбрасывая наличность материального вреда; а для другого— обман в общепринятом смысле— оставляет прежний предмет, отдельные права лица, стараясь лишь точнее указать, в каком случае нарушение их обманом может подлежать уголовному правосудию; здесь таким образом задача его состояла не в определении предмета нарушения, а в разработке способа действия. Правда, К. не избегает некоторой неточности выражений. Так напр. он и здесь говорит о праве на истину» [15]. «Право на истину существует только, как право требовать, чтоб истинное положение вещей не было искажено виновным активным способом действия. Напротив, право требовать сообщение истины можно признать лишь под условием, если на другой стороне законодательным путем будет установлена обязанность сообщения истины— и только истины; притом, эта обязанность должна быть установлена не в виде общего правила, а конкретно для отдельных отношений; иначе вопрос, существует или не существует право на истину в юридическом смысле, неминуемо вызовет массу недоразумений и рознь в судебной практике.» Словом, говорит он в другом месте [16], судья должен разрешать не теоретический вопрос, нарушено ли право, подлежащее государственной охране, а практический — нарушено ли право, действительно охраняемое государством.» Ясно, однако, что в этих словах автор говорит о различных способах обмана — искажение, «сокрытие истины и умолчание об ней, — употребляя лишь для этого модное в то время, но чрезвычайно смутное словцо «право на истину». Предметом же нарушения он считает не его, а другие, так сказать, осязаемые права.