Еще раз оглянитесь на это: гусеница, куколка. Представьте себе такое животное, которое было бы не в состоянии из своего собственного тела выпрясть шелковую нить. Допустим, был бы особый вид гусеницы, которая, став гусеницей, тоже хотела попасть в свет, но ее тело не было способно спрясть нити, оно этого не могло бы. Оно не могло сделать свое тело таким, чтобы это последнее выпрядало себя вовне. Гусеница выпрядает нить, пока не умрет. Она прекращает существовать, все ее тело расходуется на эту пряжу. Только мертвый каркас остается еще в ней. Но давайте допустим, что вы имеете дело с таким живым существом, которое имеет в себе материю, имеет в себе вещество, которое не может быть выпрядено. Что же делает это существо, если оно оказывается в таком же положении, если оно сильно подвержено свету? Ведь сплести вокруг себя кокон оно не может. Что же оно делает? Оно сплетает в самом себе кровеносные сосуды! У этого животного, если оно попадает на воздух, кровь будет плести внутри подобно тому, как гусеница плетет кокон снаружи. Тогда мы получим животное, которое, поскольку жизнь его проходит в еще большей степени в воздушно-водной среде, имеет кровеносную сеть, подходящую для этой водной среды. Если же оно некоторое время живет на свету, то даже форма сосудов изменяется: они становятся совсем другими. Животное ткет внутри собственного тела; поскольку оно не может ткать снаружи, оно ткет внутри тела. Нарисуем это точнее. Представьте себе, что есть некое животное, которое дышит жабрами, как это и должно быть в жидкости, оно движется в жидкости, в воде, и имеет хвост; его кровеносные сосуды проходят здесь, они проходят и в жабрах, и в хвосте. Животное может плавать в воде и дышать в воде. Жабры есть у рыбы. С жабрами можно дышать в воде. Но представьте, что животное все чаще выходит на воздух, на берег, или сам пруд высыхает; тогда оно все более подвергается действию света, а жидкость отступает. Оно приходит в те области, где должны быть свет и воздух, а не воздух и вода. Что же делает животное?
Теперь я хочу нарисовать вам все это по пунктам: вот животное оттягивает свои сосуды из жабр, они все более истончаются, и эти сосуды оно ткет уже здесь. Вот животное сплетает свои собственные сосуды, которые вначале были вынесены в жабры. А сосуды, проходившие через хвост, оно оттягивает назад; здесь вырастают лапы; те же самые сосуды, которые проходили в хвосте, идут в лапы.... (неясное место в перепечатке), и там они сплетаются иначе, нежели когда они проходили в хвосте. Это вы можете наблюдать в природе: это головастик, а это — лягушка! Лягушка сперва является головастиком с хвостом и жабрами и может жить в воде. Когда же она оказывается на воздухе, то она внутренне проделывает то же самое, что гусеница проделывает снаружи. Головастик, являющийся лягушкой, которая может жить в воде, из своей собственной кровеносной сети создает сеть, которая внедряется внутрь, из того, что проходило в сосудах и жабрах, создаются теперь легкие. Здесь это было жабрами, и благодаря тому, что животное
Рисунок 2
вплело все это в себя, из этого возникли легкие; тут был хвост, а теперь образовались лапки, которые обрели подвижность благодаря циркуляции крови, привнесенной в легкие, где вследствие колебательных движений чуть раньше развилось собственное сердце. Итак, сам этот путь из водно-воздушной среды к воздушно-световой среде, проделываемый от гусеницы к куколке, проходит и лягушка, которая живет в воздушно-водной среде; но все это пронизывается светом, когда лягушке приходится выйти и предаться воздушно-световой стихии. Воздушно-световая среда создает легкие, создает ноги, тогда как водно-воздушная среда создает рыбий хвост и жабры. Следовательно, здесь постоянно действует не только то, что находится внутри животного, но всегда действует и вся мировая окружающая среда.
Что делают в ученом мире? Что делали мы сами, представляя все это так, как оно есть? Мы рассматривали мир. Мы всматривались в мир, каков он есть: мы вглядывались в природу. Что же делает ученый? Он мало всматривается в природу в целом, когда хочет узнать нечто подобное: он сначала заказывает у оптика многократно увеличивающий микроскоп, устрашающе сильно увеличивающий. На природу он его не выносит — да и мало что можно было бы сделать там с его помощью! — но он ставит его в закрытом помещении; там он дает возможность бабочке отложить яйца. В бабочке, порхающей в воздухе, ученый смыслит не много. Он помещает яйцо на предметное стекло и наблюдает это яйцо через микроскоп (изображается на рисунке): здесь находится его глаз, он разглядывает, что происходит с этим яйцом, которое он сам к тому же еще и разрезал: там, где природа уже ничего не делает, он сам делает тонкий срез и разглядывает то, что он сам только что срезал. Тут внизу на предметном стекле лежит срезанный бритвой тоненький лепесток. Исследуют, что у него внутри! Так вообще проводятся сегодня многие исследования.
Подумайте об университетской лекции. Профессор берет как можно больше людей, заводит их в свой кабинет: там он дает им поочередно взглянуть на сделанные им срезы, показывает им то, что содержится внутри этих срезов. Иногда, конечно, он ведет их на экскурсию на природу, но при этом он не много говорит о том, что находится там, во внешнем мире, так как и сам знает об этом не так уж много. Вся его наука нацелена на то, что можно увидеть на заднем плане исследуемого объекта, того объекта, от которого он сам отрезал маленький кусочек. Какого рода мудрость отыскивает он при этом? Он делает вывод, что бабочка предварительно уже содержится внутри яйца, только в микроскопическом виде. Да он и не может прийти ни к чему иному, если сперва он отделяет и отрезает бритвой то, что потом разглядывает под микроскопом! Он забывает обо всем, что действует в природе, в свете, в воздухе и воде. Он имеет дело только с предметным стеклышком, на которое он настраивает свой микроскоп. Таким образом он ничего не может исследовать по-настоящему! Он может только сказать: там, вовне, есть бабочка, но здесь, внутри, в том, что я разглядываю под моим микроскопом, уже находится вся бабочка, хотя и в микроскопическом виде.
Сегодня люди уже больше не верят в это, но раньше говорили так: вот у нас Анна, у нее есть мать, которую зовут Мария. Анна родилась от этой матери, Марии. Прекрасно, но Анна в целом уже содержится внутри зародышевой яйцеклетки, а эта яйцеклетка помещалась в матери, то есть внутри Марии. Следовательно, надо было представлять дело так: тут яйцеклетка Анны, тут яйцеклетка Марии, внутри которой находится яйцеклетка Анны; но они, в свою очередь, происходят от Гертруды, которая является бабушкой Анны. Но так как яйцеклетка Анны была в клетке Марии, но она должна была бы помещаться и внутри клетки Гертруды. Прабабушкой Анны была Екатерина, так что клетки Анны, Марии, Гертруды уже помещены в яйцеклетке Екатерины, и так далее. Мы получаем длиннейший ряд, восходящий к первой яйцеклетке, — это яйцеклетка Евы. Так что люди говорили — это был, конечно, самый удобный путь, — человек, живущий сегодня, уже заключался в микроскопическом виде внутри яйцеклетки Евы. Это называлось теорией включенности (Einschachtelungsteorie). Та теория, которая существует сегодня — которая, впрочем, очень тумана, — уже не считает возможным восходить к Еве, но построена она совершенно в том же духе, она нисколько не продвинулась вперед: «Вся бабочка уже находится внутри!» Ни свету, ни воздуху, ни воде, которые, тем не менее, остаются в наличии, не уделяется участия в создании этой бабочки!
При взгляде на эту научную процедуру, как профессор заводит людей в свой кабинет, как он преподносит им там свою прямо-таки ужасную ученость, которая, однако, по отношению к творчеству природы является обыкновенной глупостью, — когда посмотришь на это, возникает чувство: но ведь есть же, однако, и свет, и воздух, и все прочее — оно здесь! От всего этого профессор удаляется, он замыкается в своем научном кабинете, где по возможности устроено искусственное освещение, чтобы свет из окна не мешал микроскопу, и так далее. При этом думаешь так: черт возьми, застревают на этом яйце, в котором якобы содержится все, а воздух, свет и все остальное современная наука отправляет на пенсию! Все это теперь на пенсии и больше не работает. Современная наука ничего больше не знает о созидательном начале в воздухе, свете и воде, она ничего не знает об этом. Это страшно подтачивает нашу социальную жизнь — то, что мы имеем науку, которая отправляет весь мир на пенсию и рассматривает только то, что надо разглядывать в микроскоп; точно так же государство не заботится о пенсионере, а только перечисляет ему пенсию: оно в нем больше не нуждается. Не иначе дело обстоит и с ученым: он берет у внешнего мира продукты питания, но он больше не знает, как эти продукты питания действуют, он занят только микроскопом, только частицами. Мир в целом для современной науки — это лентяй, отправленный на пенсию. Весь ужас состоит в том, что общественность этого не замечает. Общество в целом говорит так: «Ах! Ведь есть же люди которые обязаны все это понимать! Ведь с раннего детства их уже стараются сделать учеными людьми: есть школы, где они могут многому научиться. Сколько усилий прикладывают они затем! Да, до семнадцати, восемнадцати лет человек должен учиться: и то, чего они достигают в процессе обучения, должно быть истинным!» Все общество, конечно, не может судить об этом, оно предоставляет «ученому» свидетельствовать на эту тему, не зная о том, что этот последний уже вообще не имеет больше дела с природой. Он говорит о ней как о пенсионере. Это заглушает всю нашу духовную жизнь. И мы должны двигаться вперед при этом заглушении духовной жизни! Нам не удается продвинуться вперед именно потому, что общественности в целом слишком удобно слушать то, что ей говорят. Но только Антропософия говорит сегодня правду! То, что я говорю вам здесь, вы не могли бы услышать где-нибудь еще. Правду никто не говорит: общественность в целом больше не заботится об этом. Если же кто и говорит правду, то его считают безумным. А именно такое отношение и есть безумие! Однако в качестве сумасшедшего воспринимают не того, кто действительно безумен, а того, кто говорит то, что есть на самом деле, его-то и считают безумным. Поистине, дело обстоит так, что все полностью перепутано, одно принимают за другое.