Концептуальная практика как развитие культуры представляет собой «бесконечно открытый процесс моделирования» [91], т. е. «создания нового по старым образцам» [92]. Пикеринг выделяет в этом процессе три стадии - «наведение мостов», «транскрибирование» и «наполнение» [93]. На первой стадии движение культуры (концептуальной структуры) направлено во вне, на создание нового. Здесь задается и апробируется определенный вектор культурного развития. Затем на построенном «плацдарме» происходит «переложение» предыдущего культурного содержания на новый язык. И, наконец, на последней стадии осуществляется комплектование новой системы. В то время как роль (эпистемологического) субъекта определяет ситуацию на первой и третьей стадиях, где он демонстрирует определенную свободу действий, на стадии транскрибирования сама культура (концептуальная структура) заявляет о себе как «система предустановленных процедур, по отношению к которой эпистемологический субъект оказывается в подчиненном положении, в роли пассивного реципиента рутинной практики» [94]. «Транскрипции суть вынужденные движения культуры, которая отвечает на вызов свободных действий эпистемологического субъекта» [95]. «Концептуальная практика, следовательно, - заключает Пикеринг, - принимает форму танца действия» [96], т. е. протекающего в реальном времени процесса взаимной стабилизации человеческого и, в данном случае, концептуального агентов.
Само движение культуры (концептуальной структуры) не может, соответственно, полностью контролироваться (человеческим) субъектом, так как направление и содержание этого движения неоднократно корректируются и изменяются в ходе взаимодействия обеих его участников. Наталкиваясь на зачастую неожиданное сопротивление «партнера» «человеческий агент» вынужден приспосабливаться, создавая, тем самым, новые ситуации «диалектики сопротивления и приспособления», что делает даже неокончательные (промежуточные) результаты развития культуры, или концептуальной системы, никогда не известными заранее. Свобода познающего субъекта, таким образом, ограничена самим сопротивлением познаваемого материала, а это означает, что объективность гарантирована не «чистой» субъективностью или общественным соглашением, а взаимодействием субъекта познания и «другого», будь то материальный агент или, как в случае «строго» концептуальной практики, например, математики, дисциплинарный агент. Следовательно, - утверждает Пикеринг, - объективность всегда ситуативна, т.е. локализована культурно, причем понятие «культура» нуждается в предельном расширении, позволяющем охватить «материальные, концептуальные и социальные ее аспекты» [97].
Близкие идеи высказывает Я.Хакинг, предлагая проект «исторической мета-эпистемологии» [98], которая позволит «тематизировать и прояснить отношения между философской и научной истиной с одной стороны и их историческим пониманием с другой» [99]. Мета-эпистемология, по определению Хакинга, «не есть теория познания в прямом смысле», она имеет дело, скорее, с изучением наших представлений о знании, т. е. с такими «общими или организующими концепциями как «знание», «вера», «мнение», «объективность»,… «доказательство», «вероятность»… «рациональность», «очевидность», которые мы используем» [100]. Мета-эпистемология обязана быть исторической, поскольку, возвращается Хакинг к известному утверждению, нет концепций без употребления, и нет употребления вне традиции [101]. Поэтому мета-эпистемология, имеющая в качестве объекта изучения, например, объективность, признает как само собой разумеющееся ее исторический характер, и, следовательно, то, что она «не имеет стандартов за исключением тех, которые произведены практикой ее применения и аппаратом ее использования. Причем практика и аппарат, о которых идет речь - это не материализация теории объективности, но совокупность материальных объектов, определяющих объективность саму по себе» [102].
Общие вопросы бытия и познания поднимаются иследованиями технонауки в специфических рамках науковедческой проблематики. Они представляют собой осмысление конкретных результатов полевых, или ситуативных, исследований технонаучной практики, своего рода их «побочный продукт», и привлекаются для последующего включения технонауки в философский дискурс – шаг, который возможен только при внимании онтологии и эпистемологии к материальным измерениям познавательной активности и культуры. Если же совершить характерную для постмодернизма инверсию, то сама технонаука, будучи частью нашего жизненного мира, выступает в роли конструирующей идеи как онтологии, так и эпистемологии, вызывая нас на определенный путь мысли, определенное понимание бытия и познания. «Нам следует принять во внимание, - пишет Пикеринг, - что наши тела и самосознание, социальные роли и отношения, ценности и конкретные формы практики (равно как и теории, можно добавить - О.С.) - все структурировано нашим… взаимодействием с материальным миром, т.е. с технонаучным миром, в котором мы живем, и очень важно для нас, входящих в третье тысячелетие, говорить об этом серьезно» [103].
Теперь обратимся к некоторым примерам полевых исследований.
Жизнь лаборатории: сопротивление и приспособление
Наука, как и познающий субъект, имеет тело. Что же представляет собой коллективное тело науки? Тело науки как и любой теории - это, говоря словами Хакинга, «практика ее применения и аппарат ее использования», т.е. совокупность материальных объектов, определяющих теорию, а именно совокупность научных технологий в самом широком смысле, включающих как технологический аппарат, так и ученых. Иначе говоря - это набор инструментов, институтов и разнообразных форм инструментальной практики, которым научная теория обязана своим существованием в том виде как она есть не меньше, чем ей обязаны научные технологии. Поэтому корректный анализ науки и ее результатов должен осуществляться как анализ технонауки, т.е. как исследование этого взаимообуславливающего отношения в конкретных практических производящих знание ситуациях. «Меня интересует отношение (курсив мой - О.С.) между мыслями, действиями и производством», - пишет Хакинг [104]. «Научная практика сама по себе заслуживает рассмотрения», - утверждает Пикеринг [105]. «Именно научная практика позволяет спросить о значении науки», - говорит, со своей стороны, Роуз [106], причем «пространство практики включает множество вещей… - навыков и технологий, инструментов и материальных систем,.. ресурсов,.. институциональных структур… и прочего» [107].
Когда цель исследовать научную практику заявлена, необходимо найти такое место, где тело науки не только достигает своей «максимальной артикулированности», но где этот процесс можно также наблюдать и фиксировать, ограничив его определенными пространственными и временными рамками. Этим условиям соответствуют, конечно, лаборатория и конкретные ситуации лабораторной работы. Лабораторная практика, освоенная еще в 70-е годы социальным конструктивизмом [108], сохраняет в исследованиях технонауки определяющее значение. Понимание лабораторной практики предельно расширяется и охватывает весь ансамбль операциональных элементов «большой науки» [109], приводимых друг другом в действие, - от научных коллективов до макро-технологий, причем подчеркивается самоценность материальных составляющих практики, ее «объект-компонентов», и невозможность их сведения к социальным структурам. Это отрицает саму идею социального конструирования или, как минимум, вкладывает в нее иной смысл (любопытно, что при втором издании книги “Laboratory life: the social construction of scientific facts” в 1986 г. авторы отказались от термина «социальный», который был удален из подзаголовка). Если социальный конструктивизм был занят, по-преимуществу, со сферой humans, т.е. с социальными (эпистемическими) нормами, извлеченными из структуры социальной жизни и организующими, среди прочего, научную (лабораторную) практику, то теперь акцент смещается на гибрид «социальное плюс материальное», что дает возможность следить за, используя лексику Пикеринга, «маневрами материальных агентов» [110], которые равно конституируют результаты науки.
Все, что случается в науке, именно случается, так как «перформативная идиома» не позволяет говорить о познании как о репрезентации уже данного мира, но настаивает на бесконечно открытом процессе созидания новых и, следовательно, неожиданных, вещей, - локализовано на пересечении человеческой и не-человеческой областей таким образом, что ни одна из них сама по себе не обладает субстанциальностью, допускающей использование ее в качестве норматива. Лабораторная практика, соответственно, разворачивается, исходя не из предданной логики, а принимая форму «танца двух партнеров», которые в реальном времени переживают становление в отношении друг к другу.
К таким выводам приходит Пикеринг, анализируя, в частности, один из эпизодов развития физики элементарных частиц, а именно изобретение Д. Глейзером пузырьковой камеры [111]. Среди первых трековых детекторов, приборов, приспособленных для визуального наблюдения и фоторгафирования следов (треков) ядерных излучений, спорадически льющихся на землю или искуственно создаваемых в ускорителях, была камера Вильсона, созданная для работы с естественными (космическими) частицами. Ее действие основывалось на конденсации перенасыщенного пара на ионах, возникающих вдоль трека заряженной частицы. Треки, таким образом, регистрировались и приводились в форму, доступную для последовательного изучения. В начале 50-х годов, когда в физике возникла проблема «странных частиц», которые с трудом поддавались регистрации, встал вопрос об усовершенствовании камеры Вильсона. Глейзер, взявшись за эту задачу, имел в виду создание прибора, аналогичного камере Вильсона, но с более плотной работающей массой, которая должна была пропорционально увеличить пропускную способность камеры. После серии неудачных экспериментов с различными жидкими и твердыми веществами, Глейзер, нашел, наконец, требуемое вещество, создав прототип пузырьковой камеры в 1952 г. Детектор Глейзера был наполнен не паром, а перегретой жидкостью (эфиром) при вскипании которой треки выделялись пузырьками и могли быть сфоторгафированы.