Смекни!
smekni.com

Новозаветность и гуманизм. Вопросы методологии (стр. 77 из 99)

И Лермонтов, и Достоевский верующие люди. Вместе с тем, на Достоевского повлиял такой фактор развития русской религиозности, культуры, общества, влияния которого Лермонтов сумел избежать. Это – религиозный культ смысла потусторонности. Лермонтов в своем творчестве потребовал, чтобы смысл Бога в российском сознании изменился – Бог должен перестать быть равнодушным к человеку, он должен перейти с небес в рефлексию, деятельность человека, в любовь, веру, творчество, защиту прав человека. Достоевский не тронул потусторонность Бога. Недоступность Бога, расположение божественного по ту сторону пропасти, отделяющей его от человеческого, остались для Достоевского неприкосновенными. Поэтому обвинение Достоевским Бога в том, что Бог создал несправедливый, неправильный мир, звучит мелко, как повторение обвинений ветхозаветного Иова – и после Нового Завета, Ренессанса, Реформации, Пушкина и Лермонтова, выглядит как фарс. Новозаветность Лермонтова и ветхозаветность Достоевского разделяют не просто два способа веры, два типа гуманизма, они разделяют два способа динамики в культуре, отягощенной расколом. Один способ это критика самых глубоких оснований русской культуры и на этой основе попытка преодоления раскола между исторически сложившимся смыслом всеобщего и смыслом инновационного единичного, между исторической статикой и социальной динамикой – в рамках этого способа развивалась пушкинско-лермонтовская тенденция в русской литературе. Другой способ это попытка приспособиться к расколу в русской культуре – в рамках этой тенденции действовали русская религиозная философия, народнический анализ культуры и Достоевский.

И Лермонтов и Достоевский певцы любви.

Достоевский противопоставляет любовь-”жалость” (например, в романе “Униженные и оскорбленные”) и любовь как “поиск нового смысла жизни”, как любовь-обновление (например, в романе “Преступление и наказание”). Противопоставление двух типов любви отражает противостояние двух типов культур: традиционной, инверсионной, ориентированной на укрепление исторически сложившихся стереотипов в менталитете, и инновационной, медиационной, ориентированной на преодоление господства традиции в культуре, менталитете и поиск путей обновления отношений людей. Достоевский, по существу, ведет анализ в рамках дуальной оппозиции «любовь-инверсия – любовь-медиация», не абсолютизируя полюса, но различая их логику.

Любовь как жалость идеализируется святыми отцами Русской православной церкви, религиозными философами и религиозными публицистами. Она именуется святой и рассматривается как моральный стандарт. Ее смысл в том, что любовь из “желания” переходит в “жаление” и “воля человека обращена не к себе, а от себя”.[281] Любовь-желание была в центре лермонтовского понимания логики любви. Но в интерпретации российской традиции любовь-желание греховна. В любви-желании, тесно связанной с плотской любовью, подчеркивается страсть, эгоистичность, разрушение личности[282], в то время, как любовь-жаление вся как бы переливается и перевоплощается в любимого человека. В религиозном представлении о любви возникает жесткое разделение нравственно активного субъекта и нравственно пассивного объекта. Создается приниженное, несамостоятельное положение руководимого любимого и возвышенное – руководящего любящего. Жаление унижает. Оно, легко преодолевая «сферу между», передает субъективность отношений жалеющему. Жалеющий становится Богом, жалеемый – верующим в Бога, сфера между ними не формирует новых смыслов, между субъектами возникает пропасть. Формируемая иерархия позволяет, таким образом, установить вечную правоту любви-жаления как руководителя и как источника милосердия, прощения, жалования, желания блага, защиты, заботы, то есть древних, родовых стандартов нравственности, господствовавших в европейском средневековье и в русской художественной литературе XVIII в. Любовь-жаление порождает сакрализацию принципа, выраженного в словах Иисуса: ”И как хотите, чтобы поступали с вами люди, так поступайте и вы с ними”[283]. Жаление как жертва требует встречного жаления, встречной жертвы, поэтому взаимное жаление, в идеале, ведет к установлению гармонии патрон-клиентных отношений – в этом смысл древнего принципа любви-жаления. Взаимное жаление, взаимные уступки, прощение, взаимное жертвование, вытекающие из представления о любви-жалении, позволяют экстраполировать родовые стандарты нравственности на отношения людей в широком смысле и интерпретировать любовь-жаление как одну из конкретных форм современных социальных отношений.

Но что создает господство такого типа любви сегодня? Какого человека? Какой тип культуры? В какой степени принцип взаимного жаления, жертвования, уступок, прощения, пришедший в евангелия и нашу жизнь из седой родовой древности, применим в наши дни в России?

В романе “Униженные и оскорбленные” Достоевский анализирует любовь-жаление двух женщин к Алеше, которого он характеризует как “бесхарактерного мальчишку”, “жесткосердного”, “ветрогона”. Алеша это гончаровский, тургеневский тип мужчины, “воли у него не было никакой... такие люди как бы осуждены на вечное несовершеннолетие”[284]. Алеша сам о себе говорит: ”Я легкомыслен и почти ни к чему не способен,... я ведь ничего не знаю в действительной жизни”[285]. Для него любовь это что-то вроде удобной подстилки, на которой можно комфортно, по-обломовски прожить всю жизнь, либо о которую можно вытирать ноги.

Тем не менее, женщины Алешу любили. “Мне его как будто жалко”, - сказала Катя. “И мне тоже”, - отвечала Наташа[286]. Достоевский говорит о Наташе: “Для этого прекрасного создания было какое-то бесконечное наслаждение прощать и миловать; как будто в самом процессе прощения Алеши она находила какую-то особенную, утонченную прелесть”[287]. Наташа говорит: ”Любила ли я его иль не любила и что это такое была наша любовь?... Я его не любила как ровню, так, как обыкновенно женщина любит мужчину. Я любила его как... почти как мать... я именно любила его так, как будто мне все время было отчего-то его жалко... он без характера и... и умом недалек, как ребенок. Ну, а я это-то в нем и любила больше всего... Я ужасно любила его прощать... мне всегда представлялось, что он как будто такой маленький мальчик: я сижу, а он положил ко мне на колени голову, заснул, а я его тихонько по голове глажу, ласкаю”.[288]

Культурный тип, которого надо бы понять, пожалеть, простить, начался в патологичном Печорине. Печорина ни в лермонтовскую, ни в послелермонтовские эпохи не поняли, не пожалели, более того, начали позорить за нечистоту, гордыню, безбожие. А в данной книге он еще и раскритикован как носитель патологичных культурных стереотипов. Но прошли десятилетия – и Достоевский возвращается к лермонтовскому вопросу «Жалеть или не жалеть?» Возвращается, потому что в России патологичный мужчина это традиционный предмет жаления со стороны женщины. Такова жизнь в России. Патологию надо жалеть? – ставят вопрос Достоевский и Лермонтов. И ставят, не отвечая на него, предоставляя читателю самому разобраться со своим отношением к патологии. За жалеемой патологией личности в России тянется чад, дым, сломанные судьбы. Закономерность, которую заметили Пушкин, Лермонтов, Гончаров, Тургенев, Достоевский, Чехов, в том, что вроде бы прочный и надежный принцип взаимного жаления, взаимного жертвования, взаимного прощения, милосердия в условиях России, оказывается, не работает.

Жаление женщины не создает в России встречного жаления со стороны мужчины. Мужчина в России не жалеет женщину. Жаление женщины лишь поощряет в мужчине иждивенца и поэтому сегодня выглядит все более как патология. Жалеющей женщине в России не на кого опереться. Напротив - женщина является опорой мужчины в их совместной жизни. В условиях быстро меняющихся социальных отношений жаление, проваливающееся в пустоту, выглядит как крайность, статика и инверсия. Оно порождает мужчину-неумеху, эгоиста, постоянно хнычущего алкоголика, “непризнанного и гонимого” таланта, болтуна-реформатора, нравственного импотента, и поэтому ведет и женщину, и любовь к несчастью, катастрофе. Любовь-жаление в России это любовь-нравственный калека, находящаяся в состоянии болезненного напряжения, на грани срыва, в постоянном предкатастрофическом состоянии, прилагающая гигантские усилия, чтобы не скатиться к катастрофе. Активно жалеемый и сострадаемый, русский человек не способен, по Достоевскому, воспроизводить культуру, которая могла бы достойно отвечать на вызовы жизни.

Но и субъект сострадания в любви-жалении как и его объект также ущербен. Князь Мышкин (роман “Идиот”), смысл которого в сострадании, всепрощении и тотальной доброте, также не способен составить счастье женщины. Потому что живет на уровне церковной схемы и не нацелен на ее конкретизацию. Он не рефлексирует на почве любви, он упрощен и примитивен в своей приверженности состраданию как абстракции, лозунгу. Поэтому он бессилен в любви, как и в жизни вообще. Он устарел, как устарела ветхозаветная церковь и потусторонний Бог. В Мышкине воплотился Бог, восседающий на небесах, а не Иисус, спустившийся с высоты своего всепрощения к людям и ищущий меру своей божественности в конкретной любви к конкретному человеку в практической и результативной деятельности на земле. Сострадание, всепрощение и жаление в любви, доведенное до абсолюта, это, по Достоевскому, логика неспособности русской культуры к рефлексии, синтезу и воспроизводству. Это разрушительные последствия инверсии.