Смекни!
smekni.com

Новозаветность и гуманизм. Вопросы методологии (стр. 79 из 99)

Достоевский не только исследовал разные представления о любви, он нашел новую форму раскола в русской культуре – инверсионную любовь-жаление и интеллектуальную любовь-медиацию – и увидел в любви как медиации мощный нравственный ресурс развития России.

Обобщая результаты творческих поисков русских писателей в области интерпретации любви, можно сказать, что они открыли новое, нетрадиционное для России понимание субъекта – способность человека любить как способность культуры к повышению уровня своей медиации, к созданию в ней новозаветно-гуманистических форм. Способность быть субъектом культуры до них принадлежала в русском сознании Богу, вождю, народу, историческому процессу, судьбе. После них и благодаря им она все более переходит к способности любить, понимаемой через диалог сердец и интеллектов.

У Достоевского, в отличие от Лермонтова, не было критики исторически сложившегося смысла Бога, поэтому Достоевский растерян. О его жестокой растерянности к концу жизни пишет в воспоминаниях Анна Григорьевна, жена писателя. В чем причина растерянности?

Достоевский не пытается переосмыслить за века сложившееся в русской культуре представление о всеобщем. Он полностью слился с полюсом Бога (вождя), со сложившемся в России представлением о нравственном. Отсюда его монархизм, великорусский шовинизм, славянофильство, мессианизм, антисемитизм, расизм, милитаризм, имперскость, призывы «воевать Константинополь» и проливы. Он хочет изменить жизнь в России так, чтобы не только не менять традиционного основания русской культуры, но чтобы его активизировать, укрепить, возродить в былом величии. В возрождении былого влияния традиционности он видит ключ к тому, что он называет спасением России. В попытке модернизировать старину, подделать ее под потребу современности он наследник литературы XVIII в. и не имеет ничего общего с Пушкиным и Лермонтовым. Он хочет реставрировать логику Ветхого завета в условиях, когда она рушится либо под напором либерализма, либо под ударами народничества («Бесы»). Достоевский растерян, потому что он честный аналитик и видит, что предпринятая им модернизация нравственного идеала на основе исторически сложившегося смысла всеобщего не дает, не может дать желаемого улучшения нравственности в России.

Достоевский не видит путей преодоления раскола в обществе, хотя не может не чувствовать, что преодолеть его можно только на новом нравственном основании. Поэтому он то увлекается революционными, антимонархистскими идеями, то в «Пушкинской речи» и других работах впадает в великорусский мессианизм, монархизм, то пытается ходить на собрания протестантов, то изучает католические каноны, то преклоняется перед монашеской логикой православия. Все его поиски, в отличие от лермонтовских поисков, происходят за пределами критики своей способности к рефлексии. Достоевский не смог, не посмел сделать того, что посмел Лермонтов – встать на путь пересмотра своей способности определять свои потребности и цели. Лермонтов начал с анализа теодицеи и кончил тем, что отказался от теодицейного способа мышления. Лермонтов как аналитик культуры динамичен. Достоевский – статичен. Достоевский всегда был верен логике оправдания сложившегося представления о Боге. Поэтому в главном, в деле модернизации нравственного идеала для России Лермонтов, как и Пушкин, выше и Достоевского и всей русской религиозной философии. Пути развития России, преодоление раскола в обществе, если рассматривать раскол и развитие с точки зрения поиска нового, альтернативного основания, лежат через Лермонтова, а не через Достоевского.

И Лермонтов, и Достоевский пристально изучали смысловую сферу, которая в этой книге называется серединой. Но выводы из этого изучения они сделали разные. Творчество Лермонтова это результат ренессансно-реформационной, новозаветно-гуманистической, медиационной, пушкинской тенденции в русской литературе, русской культуре. Творчество Достоевского это специфическая реакция на нарастание Контрреформации в русской культуре, на вползание страны в предреволюционную и предвоенную эпоху, на активизацию народнического, революционного нравственного идеала в обществе. Лермонтов родился из медиационного начала европейской и русской культуры, Достоевский – из инверсионной толщи русского народного гения. Поэтому альтернативы для России у них разные. Тем не менее, оба внесли огромный вклад в критику патологии русской культуры. Оба заложили методологические предпосылки для либеральной модернизации российского менталитета, гуманизации, интеллектуализации массового нравственного идеала, для формирования элементов медиации в воспроизводственной логике русской культуры.

Достоевским на Западе зачитывались, некоторые писатели пытались ему подражать, его изучали политики, философы, психологи, а Лермонтов оказался там почти неизвестен. Почему западный читатель принял одного писателя и не принял другого? Человеку нужна коррекция. Западный человек, будь то, говоря терминами Ю. Васильчука, «альтернативный» (США), «социологический» (юг Европы), либо «экономический» (север Европы), очень далеко отстоит от человека «аскетического», восточноевропейского, русского. И ему, живущему в условиях постоянной нестабильности, готовности к переменам в обществе и изменениям в своем образе жизни, способе мышления, не хватает былой устойчивости в нравственном идеале, он тоскует от недостатка того, что в избытке есть у русского человека, и избыток, переизбыток которого русскому человеку во вред. Достоевский – это ностальгическое снятие тоски западного человека по себе-прошлому, как бы литературное обезболивание, литературный наркотик. После которого наступит, конечно, отрезвление и новая боль, как необходимое. Тоска после чтения вернется, но это возвращение будет потом, а на время чтения о тоске и боли можно забыть. Поэтому западному читателю интересен Раскольников и ему не интересен Демон, который не только его не обезболивает, но который, напротив, бередит раны, каждый день наносимые ему быстро меняющейся жизнью. Русскому же дремлющему человеку, в котором Раскольников не просто сидит, но господствует, а Демон еще только хочет присутствовать, но у него плохо получается, не получается – русскому человеку надо сузить сферу влияния Раскольникова в себе и расширить сферу влияния Демона, чтобы окончательно проснуться. Однако, задача эта решается не уговорами, а является результатом формирования русского человека как личности, становления общества, в котором господствуют индивидуальные отношения.

Лермонтов – Булгаков

Принято говорить о влиянии на Михаила Булгакова Гете, Гофмана, других немецких писателей, Гоголя, Пушкина, Чехова, Зощенко. А что же Лермонтов? Как быть с линией между лермонтовской Демониадой и булгаковской Дьяволиадой? О ней говорится, но она не анализируется. Сравнивая эти линии, важно установить преемственность не столько в стиле, сюжете, жанре, художественных средствах, заимствованиях – это делается, сколько в логиках анализа русской культуры.

Как Лермонтов и Булгаков стоят по отношению к эпохе модернизации, начавшейся в России с Петра? Как они стоят по отношению к попытке русского человека стать личностью, начавшейся с Пушкина? Как через Булгакова и Лермонтова понять нравственный идеал, за который борются русские писатели? Есть ли в этом идеале место новозаветности, ренессансно-реформационной, Иисусовой логике? Можно ли говорить о лермонтовско-булгаковской мысли? Что после анализа российской культурной специфики, русскости через то, что называется в произведениях Лермонтова и Булгакова нечистой силой, осталось в общекультурном российском фонде? Какой сухой остаток? Вот основные вопросы, возникающие у меня после исследования творчества Лермонтова и прочитавшего «Мастера и Маргариту».

Булгаков творил в эпоху, когда Россию насильно и успешно заряжали пролетарским оптимизмом. Страна фундаментально пропитывалась позитивом светлого будущего. При всех негативных сторонах этого пропитывания для традиционного русского читателя это было в каком-то смысле хорошо, потому что имело отношение к земному, повседневному. Субъектом культуры и главным героем новой повседневности был объявлен человек. Поэтому в романе Булгакова бросается в глаза, резко и беспощадно, что главным героем романа является… нечистая сила. Реальным субъектом российской культуры вдруг стала потусторонность, никак не связанная с повседневностью. Ни с одним ее вариантом. Это для русского читателя плохо. Русский не любит шутить с нечистой силой, потому что не любит шутить с потусторонностью. Он избегает лишний раз произносить слово «дьявол». Черта он поминает легко, на каждом шагу то, как ругательство, то просто так – для связки слов, не замечая смысла связки. Но «дьявол» - иное дело, это может быть опасно. И совсем опасно - «сатана». Здесь исторически действует табу. И вдруг в XX в. целый роман посвящен Сатане и его слугам. Зачем? Что за лермонтовские шутки в эпоху, когда из русского человека делали носителя мирового добра? Разве нельзя было решить те же задачи без растабуирования?

Нельзя. После Пушкина и Лермонтова началась новая эпоха в методологии анализа русской культуры. В художественной литературе появился образ нечистой силы как способ анализа русского человека. И после Лермонтова становится ясно, что без протестной логики нечистой силы и литературного растабуирования смысла этого протеста понять русскую культуру уже нельзя. Оказывается, добро в самом его приличном, честном и благородном виде сложилось на российской земле таким образом, что порождает ложь, обман и преступления. И вся мерзость этого добра, по Лермонтову, это результат Божьего творения, Божьего попустительства, русской специфики, русскости, родовой травмы русской культуры, российского исторического опыта. И образ нечистой силы у Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Л. Андреева, Булгакова выступает как оппонент Богу-творцу русского человека, российской культурной традиции, сложившимся стереотипам добра, протестуя против них, вскрывая их лживую сущность, разрушая их.