Евангелие от России.
«– Что такое соборность? - спросил я Серого. Серый высморкался в песок. - Боженьку надо менять, - сказал он. - Христу пора на пенсию».
Иисус в России это еще одно название потустороннего Бога. Иисус как богочеловек в России не понят, не принят, не освоен. Богочеловеческое как божественное, несущее человеческое, и как человеческое, несущее божественное, это в России лишнее. Если есть Бог, то зачем богочеловек? Он в своем индивидуально-человеческом, земном качестве только дискредитирует идею спасения в потусторонности. Ликвидирует пропасть между Богом и человеком и поэтому делает не нужной церковь. Да и у государства отнимает множество функций, передавая их самоуправляющемуся обществу. В своем личностном, не защищенном он ставит под сомнение абсолютность соборности и авторитарности как веками апробированного пути к потусторонности. Смысл потусторонности, пока существует смерть, никогда не исчезнет из культуры. Но потусторонности как абсолюту, как бы она не называлась, действительно, пора на пенсию. Принцип личности, который начался в Европе задолго до Иисуса в античности и благодаря новозаветности возродился в европейском гуманизме, Иисус как бунт античности в христианстве – этот принцип освоен на Западе через Ренессанс, Реформацию, Просвещение и отвергнут в России. Новозаветно-античный принцип личности создал гораздо более долговечное, чем христианскую религию, он создал культуру личности. Роман Ерофеева это мечта о культуре личности в России. Это мечта о синтезе божественного и человеческого в личностном.
А теперь настало время задать тестовый вопрос, – и монахи и профессора потирают руки от удовольствия развернуть битву с Ерофеевым на выгодных для них полях шахматной доски, – верит ли Ерофеев в Бога. Раз уж Ерофеев так много места уделил в романе Богу, то этот тестовый вопрос вроде бы напрашивается сам собой. Но только тестовый он не для Ерофеева, а для задающего. Потому что вопрос этот, начиная с Нового Завета, устарел. И задающий его мгновенно обнаруживает свою церковную принадлежность. Если спрашивают, веришь ли в Бога – значит подспудно интересуются, а христианин ли ты, либо еще лучше – а православный ли ты, либо еще более прямолинейно и откровенно – верен ли ты догматам Русской православной церкви и к какой церкви принадлежишь, либо совсем бесстыдно – не еврей ли ты, а если обобщить все эти «либо», то – соответствуешь ли ты духу морали большинства русского населения в России, то есть можно ли с тобой разговаривать о России и можно ли с тобой разговаривать вообще. Если ответишь «Верую», но как-нибудь не так, то можешь нарваться на комментарий из Библии «И бесы веруют».
Писатели XIX в., глядя на Библию из «сферы между», прочитали и пережили ее глубже и писателей XVIII в. и, тем более, церковных деятелей. Они, не очень заботясь о своей верности религиозным догматам и церковным канонам, но, желая личной встречи с высшей нравственностью, перенесли суть теста с вопроса «Веришь – не веришь?» в вопрос «Где Бог?». И возникла новая ситуация, когда церковный вопрос, веришь ли, перерос в нецерковный, но и неатеистический вопрос «В каком смысле веришь?». А этот поворот автоматически снял абсолютность вопроса о поиске Бога на церковных небесах и о пропасти между Богом и человеком. И поставил новый, богочеловеческий, ренессансно-реформационный – о поиске божественного в деятельности человека. Начали формироваться контуры нового евангелия.
Русская литература, начиная с Пушкина и Лермонтова, родилась как ренессансно-реформационная, богочеловеческая литература, как русское евангелие, евангелие от России, вслед за Новым Заветом повернувшая нравственный вектор с небес на землю и изменившая суть тестового вопроса. Возвращение Достоевского и Л. Толстого к вопросу «Веришь – не веришь?» не изменили сущности общего поворота в русской литературе и в русской культуре от «Бога» к «божественному». Лермонтовский ренессанс это постоянное возвращение России к постановке вопроса о поиске божественного в деятельности человека. Именно в таком, общекультурном, ренессансно-реформационном, богочеловеческом, лермонтовском ключе и надо тестировать Ерофеева. Нет, ветхозаветная пропасть между всеобщим и единичным в России не исчезла, более того, она циклически продолжает господствовать в нашей культуре, принимая церковные и светские формы. Но вот уже два века личность в России ведет на нее наступление, разрушая ее соборно-авторитарные и тоталитарные бастионы.
Ерофеев громит церковность, ритуальность, склонность русского человека к утопиям, ища божественное в способности человека к самоочищению, изменению. Для Ерофеева Бог это божественное на земле, связанное со способностью человека рефлексировать по поводу своей рефлексии. Ерофеев трудный ребенок у трудных родителей. И его божественное это трудное для России божественное. Оно западное и одновременно восточное. Но оно не католическое. Не протестантское. Не конфуцианское. Не буддистское. Не мусульманское. И вообще не церковное и не религиозное. Оно рациональное. Но метафизика из него не изгнана. Это новая метафизика, которую пока мало кто успешно анализировал. Это то глобальное богочеловеческое-лермонтовское-божественное, которое переросло церковные ясли, перехватив у церквей мира знамя гуманизма, подняло его на новую высоту и через новую критику культуры создает сегодня человека мира – личность XXI в.
Я описал основную тенденцию развития сферы нравственности в мире и тенденцию, блокирующую это развитие. И мне показалось, что мысль «Энциклопедии» органично вписывается в эти тенденции.
Застрявшая культура. Ерофеев и Достоевский.
«Русский не врос в мир, как немец. Он летит, парит над миром. Русский не овладел миром, не справился с ним и провис. Из этого "провис" возникла русская духовность. Бесценен опыт полного неудачника. "Зачем?" - центровое русское слово. Оно тычется в смысл. Без него нет ответа, на него нет ответа, потому что безбытийность - русское дело. Все бросить - и пойти. Русский - не путь; он - дорога. Русская духовность - беседа о бренности. Но русский - вынужденный аскет… Русский не меньше немца чтит порядок, но немецкий порядок возвышает немца над другими народами, а русский порядок доводит русского до уничтожения».
Русский «провис». Где? Между чем и чем? Из чего такого, что Ерофеев назвал словом «провис», рождается русская мораль? Над чем парит, летит, а по существу, «провис» русский, когда считает, что поступает нравственно? Опять надо возвращаться к мысли о ветхозаветной пропасти, над которой можно «провиснуть», «зависнуть между двух миров по предсмертному», застрять в «безбытийности».
Преодоление пропасти между миром всеобщего и миром единичного в культуре возможно только через критику этих противоположностей как абсолютов с позиции личности и на этой основе примирить их через синтез в каком-то третьем, альтернативном смысле. Либо можно стремиться механически свести их в нечто безличностное-бутербродное, неорганичное, обойдясь без личности. С личностью – это жизнь, правда, жизнь новая. Без личности – это «зависание по предсмертному», «провисание», застревание, «безбытийность», распад, постепенное умирание, смена одного старого на другое старое, кажущееся новым. Личность в России это до сих пор что-то не понятное и гонимое. Поэтому у русских писателей от Лермонтова до Ерофеева есть все основания сказать: «Русский не овладел миром, не справился с ним». Потому что некому в России овладевать и справляться. Нет личности, которая могла бы сформировать гражданское общество, чтобы овладевать и справляться.
«Не справившись с миром, он (русский – А. Д.) говорит о тщете мира. Он отворачивается от мира, обиженный, и культивирует в себе обиженность, подозрительность к миру как дорогую истину в последней инстанции». И еще. Ерофеев пишет о недоброжелательности обиженного русского человека и ссылается на Пушкина, который тоже писал о недоброжелательности русского человека как о тяжком национальном недуге.
Русский человек обижен на возможность личности в России. Он недоброжелателен и подозрителен к возможности российского общества как общества личностей. В выводе об обиженности-недоброжелательности как истине в последней инстанции в ерофеевском тексте виден еще один разрушитель традиционной русскости – «дух Достоевского», анализ Достоевским русскости через обиду, подозрительность, комплекс неполноценности, «зависание»-застревание, ненависть «маленького человека». Важно понять связь между Лермонтовым и Ерофеевым в анализе русской культуры через Достоевского.
Суть «маленького человека» Достоевского, общинно-самодержавного в своей культурной сути – в его неутихаемой обиде. Обида возникла, когда он выбирался из своей патриархальной общинной «норки», изолированного от мира угла в жизнь большого общества. Обида нарастала в процессе того, как он, получив свободу и образование, хлынул во второй половине XIX в. в российские города, заполнил управленческие артерии страны низшего и среднего уровня, сформировал большую часть российского рабочего класса, захватил города и установил в них советскую власть как свою. Складывающиеся новые для него социальные отношения отняли у «маленького человека», по Достоевскому, значительную часть тех прав, которыми он ранее располагал в своей “норке”. Его новое положение, властное и псевдо-властное, вызывает у него, прежде всего, неснимаемый, хронический приступ ущемленности самолюбия. Вот признания “подпольного человека”: “Я беден, но благороден”[308]; ”Меня взбесило, что он знает меня наизусть”[309]; “Я тщеславен так, как будто с меня кожу содрали, и мне уж от одного воздуха больно”[310]. Отсюда его инверсионные формы ненависти: он то презирает людей, то боится их, то оскорбляет, то ставит их выше себя. Корни этой разрушительной двойственности, с одной стороны, в попытке бывшего крепостного, становящегося субъектом большого общества, снять с себя комплекс крепостного. Но она, с другой стороны, заключается в том, чтобы, став субъектом общества, ни при каких условиях не расстаться с логикой мышления, которую он вынес из своего общинно-крепостнического прошлого. Достоевский обобщает это состояние “между”: ”Он, господа, стоит в уголку, забившись в местечко хоть не потеплее, но зато потемнее... скрываясь до времени и покамест только наблюдая за ходом общего дела в качестве постороннего зрителя. Он, господа, только наблюдает теперь; он, господа, тоже может ведь войти... почему же не войти! Стоит только шагнуть и войдет” (“Двойник”)[311]. Полу-выйдя из своего угла и полу-не войдя в большое общество и испытывая сильнейший комплекс неполноценности от промежуточного, зависшего-застрявшего положения, “маленький человек”, несет в себе мощный потенциал обиды, подозрительности, ненависти и разрушения.