12 сентября они получили приказ покинуть монастырь, который был конфискован.
Тогда они сняли комнаты в том же квартале в четырех соседних домах и разделились на маленькие группки, пытаясь общаться между собой, проходя через внутренние сады и дворы.
У них не было больше ни монастыря, ни затворничества, ни решеток, ни церкви. Периодически они собирались в жилище настоятельницы, чтобы получать от нее поддержку и наставления, а в остальное время старались, как могли, соблюдать заведенный порядок молитв, молчания и работы — даже в такой непривычной и шаткой ситуации.
И весь квартал знал о них, пытаясь жить тише, умереннее и трезвее, особенно когда монахини молились.
Между тем, начался Великий террор (октябрь 1793 — июнь 1794 гг.). Этому способствовали внешняя война Франции против других европейских государств, гражданская война внутри страны и глубочайший экономический кризис.
Революционный трибунал издал «Закон о подозрениях». Для суда не нужны были больше ни доказательства, ни защитники: достаточно было простого подозрения, чтобы приговорить человека к смертной казни.
У власти теперь была самая суровая якобинская диктатура, идеология которой требовала полной дехристианизации: отмены христианского календаря, недели и воскресенья; замены христианских имен и фамилий людей, названий улиц, площадей, деревень, городов; закрытия и разрушения церквей и реликвий; осквернения всех культовых зданий; учреждения (введения) новых культов и новых праздников.
Именно тогда возник термин «вандализм», означающий бессмысленное разрушение художественного достояния с тем, чтобы уничтожить все символы старой веры.
В нашем распоряжении имеются письма, которые заведующий Компьенским округом, некто Андре Дюмон, изменивший имя Андре на Пьош («Мотыга»), посылал тогда в Париж в Комитет национальной безопасности: «Граждане коллеги! Церковная каналья чувствует, что приближается ее последний час... Эти скоты теперь уже полностью разоблачены, и сами сельские граждане оказывают нам помощь в очистке старинных церквей. Скамьи используются в народных обществах и в больницах. Деревянные части, которые называли святыми и священными, идут на отопление административных помещений. Ниши, которые назывались исповедальнями, превращены в будки для часовых. Театры для шарлатанов, которые назывались алтарями и на которых священники показывали фокусы, низвержены. Амвоны, служившие для обмана людей, сохранены для обнародования законов и для просвещения народа. Церкви превращены в рынки, чтобы народ шел покупать товары и продукты туда, куда столько веков шел глотать яд».
Но поскольку в Париже не поощряли излишнего рвения, несколько недель спустя он писал снова:
«Ваши опасения насчет священников и тех сумасшедших, которые их слушают, лишены оснований. Правда уничтожила обман, тьма которого никогда не могла бы затмить света правды. И поэтому всякие усилия этих церковных людей провалились бы в пустоту. Если спасение родины так же неоспоримо, как и то что местные священники разоблачены, мы можем с полным основанием утверждать, что здесь “Республика спасена”, или же, точнее, спасение родины и истребление священников одинаково обеспечены».
На самом деле, этот Пьош потом будет похваляться, что он заморочил им головы: он «посылал им чернила, когда они требовали крови». И постоянно повторял: «Компьень бесконечно далек от фанатизма!»
«Фанатик фанатизма» — вот термин, который в те годы выражал и внушал худшие подозрения. Достаточно было произнести эти слова, чтобы подписать десятки смертных приговоров, и слова эти остались обязательными в антиклерикальном языке вплоть до наших дней.
Сам по себе всякий человек спокойно может быть фанатиком, даже в самой коварной и вульгарной форме, и это считается частью «свободы слова». Однако если Церковь настаивает на том, что для нее является незыблемым, или же это незыблемо для самого человеческого достоинства, тогда обвинение в нетерпимости и фанатизме не заставляет себя ждать, и всегда находятся голоса, подхватывающие и распространяющие такое обвинение. И это тоже — наследие просветительства.
В «фанатизме» были обвинены и кармелитки, продолжавшие жить так, как если бы они были в монастыре. Их жилища были подвергнуты обыскам, сами они арестованы, а предметы для них священные — осквернены или поломаны. Когда швырнули на пол и разбили дарохранительницу, один из санкюлотов, пнув разбитые части, сказал стоящей рядом девочке: «Возьми, гражданка, можешь сделать из этого конуру для своей собаки».
Тем временем монахинь сначала собрали в одном старом монастыре, превращенном в тюрьму, а потом отправили в Париж, в сопроводительных документах (то есть попросту в доносе) их, в частности, обвиняли в «торможении развития общественного духа, поскольку они принимали у себя людей, которые потом примкнули к группе под названием «Скапюлэр» (монашеский капюшон —прим. перев.). Они ехали весь день и всю ночь на повозке, конвоируемой двумя жандармами, фельдфебелем и девятью драгунами. Во второй половине следующего дня их бросили в камеру смертников.
По прибытии на место монахини стали сами выбираться из повозки. Самая пожилая семидесятидевятилетняя сестра, со связанными руками и без палки, никак не могла спуститься на землю; тогда ее поволокли и бросили на мостовую.
Подумали, что она умерла, но она поднялась — с огромным трудом, истекая кровью,— и промолвила: «Вы мне не нужны, благодарю вас, что вы не убили меня, а то я лишилась бы счастья мученичества, которого так жду».
Трибунал проводил свои заседания ускоренными темпами, иногда по два заседания одновременно: одно в «зале Равенства», другое — в «зале Свободы». А обвинитель — пресловутый ФукеТэнвиль — развязно переходил из одного зала в другой.
Таким образом им удавалось судить от пятидесяти до шестидесяти узников в день.
Кармелитки прибыли 13 июля, в воскресенье, в этот день трибунал собирался вынести сорок смертных приговоров. 14 июля заседания были прерваны по случаю празднования годовщины взятия Бастилии. 15го вынесли тридцать смертных приговоров, а 16го — тридцать шесть.
Был праздник Мадонны Песнопений, и монахини не хотели изменять прекрасному обычаю сочинять по этому поводу какуюнибудь новую песню.
Они переписали Марсельезу: те же стихи, тот же ритм, несколько равнозначных выражений, но это была другая песня — мятежная и победная.
Там были, в частности, такие слова: «...Наступил день славы. Сейчас, когда кровавая сабля уже поднята, /приготовимся все к победе./ Под знаменами умирающего Христа /каждый вперед, к победе./ Все бежим, летим к славе, /ибо наши тела принадлежат Господу». Стихи эти были слабыми и подражательными, но их дух исполнен света и гордости: «Если Богу мы обязаны жизнью, /для него мы принимаем смерть».
Они написали их кусочком угля.
Вечером того же дня их предупредили, что завтра они предстанут перед революционным трибуналом.
Их привели в «зал Свободы». Обвинение было основано на смешении данных, с помощью которых стремились доказать, что эта группа монахинь была не чем иным, как «сборищем бунтарей, мятежников, питающих в своих сердцах преступную жажду видеть французский народ в оковах тиранов, кровожадных и лицемерных священников: жажду видеть, как свобода будет потоплена в крови, которую они своими подлыми происками всегда проливали именем неба».
Это было бы смешным, если бы таковым не был обычный стиль революционных документов, безошибочно предвещающих смертный приговор. Там были самые невероятные обвинения. Например в том, что они «вознамерились выставить Святое Причастие под балдахином в форме королевской мантии».
По мнению судьи, это тоже было «верным показателем преданности идее королевской власти и, следовательно, низложенной семье Людовика ХVI».
Но монахини не хотели обвинений неясных, смешанных с политикой. Они хотели полной ясности в том, что отдают свою жизнь Христу и за Христа. И они сделали все, чтобы рассеять всякую двусмысленность.
Вот что рассказал один свидетель: «Сестра Энрикетта Пельрас, услышав от обвинителя, что он их назвал «фанатичками» (это слово она хорошо знала), притворилась, что не знает этого термина, и спросила: «Пожалуйста, гражданин, объясните нам, что вы подразумеваете под словом «фанатички»?
Разгневанный судья в ответ обрушил на нее и на ее подруг целый поток ругательств. Но монахиня, нисколько не смутившись, с достоинством и твердостью добавила: «Гражданин, ваш долг — удовлетворять просьбы обвиняемых, и потому я прошу вас ответить и заявить, что вы понимаете под словом “фанатик”»?
«Я понимаю под этим,— ответил ФукеТэнвиль,— вашу преданность наивным верованиям, эти ваши глупые церковные обряды». Сестра Энрикетта поблагодарила его, а потом, обращаясь к материнастоятельнице, воскликнула: “Моя дорогая мать и мои сестры, вы слышали заявление обвинителя о том, что все это происходит изза любви, которую мы питаем к нашей святой религии. Все мы желали такого признания, и мы получили его. Возблагодарим же Того, Кто шел впереди нас по пути к Голгофе! Какое счастье и какое утешение иметь возможность умереть за нашего Бога!”»
Свидетель комментирует: слова «фанатик» и «христианин» в то время были синонимами, и это обвинение, выдвинутое судьями, было равносильно осуждению на смерть за веру.
Было шесть часов вечера того же самого дня, когда со связанными за спиной руками их посадили на две повозки и повезли к Венсенской заставе, где была сооружена гильотина.
Ктото свидетельствовал, что монахиням удалось вновь получить свои белые одежды. Уже темнело и с повозок раздалось их пение «Вечерни», а потом «Miserere», «Te Deum», «Salve Regina».
Обычно конвои должны были расчищать дорогу между двумя шеренгами пьяной и орущей толпы. Люди говорят, что эти повозки проехали среди такого молчания толпы, что «другого подобного примера не было за время революции». Стоявший в толпе священник, переодетый революционером, дал им последнее отпущение грехов.