Идея самоубийства была очень сильна и привлекательна, однако Толстой еще не готов был умереть и, возможно, даже боялся смерти. Во всяком случае, он старательно исключал из обихода предметы, с помощью которых мог совершить самоубийство, в частности, убрал из кабинета шнур (очевидно идущий к колокольчику для вызова слуг), перестал ходить на охоту, чтобы не брать в руки ружье. Жизнь казалась абсурдной и жестокой своей бессмысленностью. Бессмысленность и жестокость жизни заключались в ее конечности, в том что, однажды он – Толстой перестанет существовать и не сможет больше наслаждаться своими богатствами и славой. И эта конечность жизни доводила Толстого до такого ужаса, выход их которого он видел только в самоубийстве.
Стремясь оправдать [ККК2] свою жизнь и не довести себя до самоубийства, Толстой ищет в жизни такой смысл, «который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью»[36]. В поисках этого смысла он, еще будучи сторонником прогресса, обращается к точным наукам, но приходит к выводу что «чем более они пытаются давать решения на вопросы жизни, тем более они становятся неясными и непривлекательными»[37]. Гуманитарные науки: юридические, социальные, исторические, его не удовлетворяют тем более: «эти полунауки тем более исполнены неясностей, неточностей, глупостей и противоречий, чем далее они уходят от своих задач»[38]. Научное знание описывало устройство окружающего мира и то, что он был в нем лишь частицей, не только не придает его жизни смысл, но, напротив, «уничтожает всякий возможный смысл»[39].
Ища ответ на вопрос, ставший для него вопросом жизни, Толстой «испытал совершенно то же чувство, какое испытывает заблудившийся в лесу человек»[40] и соглашается с Соломоном, когда тот говорит: «Во многой мудрости много печали, и кто умножает познание – умножает скорбь»[41]. Только философия обещала дать ответ на вопрос о смысле жизни, но с какой стороны Толстой к ней не подходил, получалось одно и то же: «жизнь есть зло и бессмыслица»[42].
«Жизнь тела есть зло и ложь и потому уничтожение этой жизни есть благо, и мы должны желать его», – читает он у Сократа.
«Жизнь есть то, чего не должно быть, – зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни», – читает он у Шопенгауэра.
«Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни» – читает он в буддизме.
«Все в мире – и глупость и мудрость, и богатство и нищета, и веселье и горе – все суета и пустяки. Человек умрет, и ничего не останется. И это глупо», – читает он в Библии слова Соломона[43].
Все это только усиливало отчаяние Толстого. «Обманывать себя нечего. – Считает он, – Все – суета. Счастлив тот, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавится от нее»[44].
Толстому не хватало мужества быть последовательным до конца и покончить с собой. С надеждой он взирал на Шопенгауэра: почему тот, зная что, жизнь – зло, продолжает жить? Почему не покончил с собой Сократ? Толстой считал что, по той же причине и, продолжал жить: «умываться, одеваться, обедать, говорить и даже <не смотря на то что «считал писательство пустяками»[45]> книжки писать. Это было для меня так отвратительно, мучительно, но я оставался в этом положении»[46].
Но почему живут другие? Неужели они не видят бессмысленности жизни? Или видят, но все же продолжают жить? Задаваясь этим вопросом, Толстой обнаруживает, что многие люди не знают и не понимают что «жизнь есть зло и бессмыслица». «Люди этого разряда – большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые люди – еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде»[47] и самому Толстому.
И тут у Толстого закрадывается сомнение: «а что, как я чего-нибудь еще не знаю?»[48].
Такой вопрос явился результатом многолетней внутренней борьбы. Очень не легко было Толстому, считающему себя призванным учить человечество, заподозрить что, пытаясь учить всех и вся, он никак не может понять главного в жизни, известного всем тем, кого он пытается учить. Но такое подозрение было неизбежным: «Ведь в самом деле, что же такое мы, убежденные в необходимости самоубийства и не решающиеся совершить его, как не самые слабые, непоследовательные и, говоря попросту, глупые люди, носящиеся со своей глупостью, как дурак с писаной торбой?»[49].
В своих дальнейших размышлениях, Толстой приходит к выводу, что если он хочет жить, понимая смысл жизни, то искать его надо «не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллионов отживших и живых людей, которые делают жизнь»[50], у тех, кто может объяснить каждый акт своей жизни и считает самоубийство величайшим злом. Не находя такому отношению к жизни рационального объяснения, Толстой утверждает что «знание разумное не дает смысла жизни, исключает жизнь; смысл же, придаваемый жизни миллиардами людей, всем человечеством, зиждется на каком-то презренном, ложном знании»[51]. Неразумным знанием, которым, по мнению Толстого, жило все человечество, была вера: «Это Бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и все то, чего я не могу принять, пока не сошел с ума»[52].
Вставшее перед Толстым противоречие не давало ему покоя. «Положение мое было ужасно. – Пишет он. – Я знал, что ничего не найду на пути разумного знания, кроме отрицания жизни, а там в вере – ничего кроме отрицания разума, которое еще невозможнее, чем отрицание жизни. По разумному знанию выходило так, что жизнь есть зло, и люди знают это, от людей зависит не жить, а они жили и живут, и сам я жил, хотя и знал уже давно то, что жизнь бессмысленна и есть зло. По вере выходило, что для того, чтобы понять смысл жизни, я должен отречься от разума, того самого, для которого нужен смысл»[53]. Толстого не покидало чувство безысходности «Это было чувство страха, сиротливости, одиночества среди всего чужого и надежды на чью-то помощь»[54], ему нужен был Бог, как лекарство.
А может, то, что Толстой считал разумным, не было так разумно? Проверяя ход своих рассуждений, Толстой обнаружил ошибку: философия не утверждает бессмысленности жизни; он сам, не видя в ней смысла, приходит к такому утверждению «жизнь, представляющаяся… ничем, есть ничто»[55]. На самом же деле, «знание философское ничего не отрицает, только отвечает, что вопрос этот не может быть решен им»[56]. А если так, если даже философия не отвечает на вопрос о смысле жизни, то значит, этот ответ дает только то самое, неразумное знание, которым живет все человечество – вера. И как бы Толстому не была очевидна вся неразумность веры, эта неразумность не могла поколебать его убежденности в том, что «она одна дает человечеству ответы на вопросы жизни и, вследствие того, возможность жить»[57].
Взглянув на веру с этой точки зрения, Толстой обнаружил что, «Где жизнь, там вера» и «Какие и кому ни давала ответы какая бы то ни была вера, всякий ответ веры конечному существованию человека придает смысл бесконечного, – смысл, не уничтожаемый страданиями, лишениями и смертью»[58] и пришел к выводу: «Значит – в одной вере можно найти смысл и возможность жизни… Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет»[59].
Толстой изучил буддизм магометанство и христианство и готов был принять любую веру, только бы она не требовала от него прямого отрицания разума. Так как он сам был воспитан в православной среде и жил среди православных христиан, то, прежде всего его внимание привлекла христианская православная вера. Но те христиане, с которыми он пытался о ней говорить, утверждали свою веру не для того, чтобы ответить на вопрос жизни, а для каких-то других, чуждых ему целей. Они жили той же жизнью, что и он «с той только разницей, что она не соответствовала тем самым началам, которые они излагали в своем вероучении»[60] и Толстой решил: «Вера этих людей – не та вера»[61].
Более убедительной выглядела замешанная на суевериях, вера невежественных крестьян, которых Толстой раньше не брал в расчет, в поисках ответа на вопрос о смысле жизни. Их веру он признал настоящей, поскольку, как и ему, «вера их необходима для них и одна дает им смысл и необходимость жизни»[62].
Толстого подкупал стоицизм крестьян. Он любовался тем что они «эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твердою уверенностью в том, что все это должно быть и не может быть иначе, что все это – добро»[63] и всячески ставил их в пример.
Толстой и раньше не отличался проницательностью ума, а потому никогда не мог разобраться в сложных вопросах жизни; что в Петербурге, что в Европе, что у себя в усадьбе. Теперь же, он и вовсе не мог мыслить адекватно – болезнь, впоследствии выгнавшая его из дома и бросившая умирать на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги, прогрессировала. Толстой не видел что, стоицизм крестьян происходит вовсе не от правильности их веры, а от того что, они забиты, как домашний скот, и ничего другого в своей жизни не представляют.
Два года рассуждений и общения с крестьянами оттолкнули Толстого от образованности и роскоши, приведших его к выводу о бессмысленности и ничтожности жизни. Ведь если его жизнь, проходящая в праздном рассуждении о ее смысле и попытках поучать, была на самом деле бессмысленной и ничтожной, то это еще не значит, что она бессмысленна и ничтожна вообще. А если к выводу о бессмысленности жизни привели образованность и роскошь, то именно их нужно расценивать как зло и от них следовало отказаться для ее осмысления.