Смекни!
smekni.com

Лукьянов аркадий Викторович идея метакритики "чистой" любви (стр. 6 из 58)

Однако в действительности дела обстоят иначе. Ни дух, ни чистая любовь, ни абсолютный идентитет того и другого не в силах удовлетворить потребностей и интересов человеческого существования. Человека всегда влечет к новому. Да и разве не в каждой женщине нам как бы улыбается бесконечный универсум? Беатриче, разумеется, не была для Данте одною из многих, но поэт в то же время и не стремился быть в своей любви как никто другой и тем более не стремился приравнять свою любовь к универсальному чувству всего человечества. Философский дух поэзии Данте проявляется в том, что стремление к прекрасному здесь имеет несравненно бóльшую цену, чем обладание прекрасным. Уже Псевдо-Дионисий в трактате "О Божественных именах" подробным образом остановился на понятии Божественного эроса (έρως), специально подчеркивая при этом, что в христианстве оно может быть даже предпочтительнее собственно понятия любви (αγαπη), хотя и то, и другое употребляются в Писании как практически тождественные.[56]

Любовь и эрос - главные движущие силы бытия, взаимосвязанные, хотя и весьма различные. Без эроса любовь становится долгом, моральной обязанностью, и только. В "Эротических гимнах" св.Иерофея есть следующие слова об эросе: "Это и есть та простая сила, которая самочинно побуждает все существа к некоему объединяющему слиянию, начиная от Блага и до последнего из них, и затем снова: от последнего через все ступени бытия к Благу; это та сила, которая из себя, через себя и в себе вращаясь, постоянно возвращается в самое себя".[57] Данное определение эроса как нельзя лучше соответствует природе философии, ее духу, который ни бессмертен, ни смертен, который то живет и расцветает, то умирает, но оживает вновь. Именно философия - посредница между материальным и идеальным мирами. Ей чужды праведники, живущие в "вечноцветущих" садах и лишь мечтающие о золотых палых листьях. Но им - увы! - не дано видеть их. Для них эрос - это восторженная любовь, смотрящая на свой предмет как бы снизу вверх, не оставляющая в себе места жалости и сочувствию к самому себе. В действительности же, "с появлением любви, - пишет Ю.Б.Рюриков, - резко выросли не только радости жизни, но и. пожалуй, еще больше - ее горести, ее боль, тревога. Любовь - огромный психологический усилитель восприятия, и она увеличивает в глазах людей и счастье, и несчастье, и, может быть, несчастье даже больше, чем счастье".[58]

Тот, кто замыкается в мире одной только любви и рассматривает последнюю в качестве принципа всей своей жизни, тот полностью растрачивает и дым забвения, без которого невозможна никакая жизнь. В акте безмерной любви к Абсолюту философия истощает свой эрос, несовместимый с сухим реестром концепций, без знания которых трудно назвать себя образованным человеком, но знание которых в то же время как бы отягощает нашу память. Сознание того, что я пришел в этот мир много позднее всех систем, не может дать ничего, кроме печали. Вспоминая их и бродя среди них, как среди живых, я пытаюсь отыскать тот животворящий дух, который когда-то питал и поддерживал их. Но, в сущности, - это усопший дух…

"Верный признак того, что система надоела, - говорил когда-то Форберг, - это когда начинают различать в ней букву и дух. Так случилось когда-то с иудейством, язычеством и христианством, и так происходит теперь с кантовской философией".[59] Каждый мыслитель, пытаясь выделить "дух" системы обращает внимание на главный, как ему кажется, ее момент. Однако на практике при этом защищается именно ее "буква" (например, Фихте искренне верил в то, что развивает дух кантовской философии; на деле же происходило совсем другое: вместе с изгнанием "вещи в себе" исчезал и философский эрос, имеющий самое непосредственное отношение к тайне).

Таким образом, мы здесь вовсе не претендуем на полное решение проблемы соотношения "буквы" и "духа" в философии. Мы явились в настоящий мир не ради того, чтобы возвыситься над другими, не с той только целью, чтоб отдать себя во власть духа, а также любви, приравненной к нему, но с тем лишь единственным помыслом, чтоб довести до конца главное дело своей жизни - соединить ценности мира любви и мира духа, настолько разъединенных в самих себе и по отношению друг к другу, что можно только радоваться, если хоть на одно мгновение найдется точка объединения.


§ 3. Ф.ШЕЛЛИНГ ИЛИ СКРЫТЫЕ СИЛЫ, ПОБУЖДАЮЩИЕ НАС ФИЛОСОФСТВОВАТЬ

Философы "интересны не только тем, что они говорят, но и тем, о чем молчат".[60] Данное молчание в основном касается тех традиций, которые препятствуют рождению определенных идей. Но тем важнее для нас вскрыть этот аспект, привлекая для данной цели анализ сложных взаимоотношений не только между философскими и научными, эстетическими и социально-политическими идеями, но и между самими философами, а также между философами и представителями иных профессий.

Если сегодня на вопрос о том, почему философия для многих стала совершенно безрадостным занятием, ответить простой ссылкой на чрезвычайную усталость духа и добавить при этом, что ее золотая эпоха уже позади, то таким ответом нельзя не погрешить против самой истины. Последняя же состоит в том, что философский разум постоянно высвобождает энергию для движения вперед по все новым путям. И именно этому как раз нас учит вся история философии, которая заключает в самой себе некое корректирующее начало, не позволяющее философскому духу слишком долго задерживаться на каком-то одном месте.

История немецкого идеализма в этом плане особенно поучительна. После смерти Гегеля всем казалось, что уже никто не сможет захватить философский трон и, что самое главное, продолжить мощное воздействие на умонастроения эпохи. Гегельянцы, расколовшись на левых и на правых, так же, как и другие философские партии, этой проблемы не решили. Теоретические постулаты Бруно Бауэра, одного из видных представителей левогегельянского движения, не оказали никакого влияния на массы, которые он грубо третировал. Его философия осталась достоянием узкого кружка почитателей, в то время как эпоха взывала к новым решениям.[61] "О Бауэрах тут ничего не слышно, никто о них ничего не знает"[62], - сообщал, не без удовлетворения, Энгельс Марксу после своего возвращения в Германию из Франции в октябре 1844 года.

Однако философский дух продолжал сохранять в своих недрах именно ту способность ко всякому самоотречению, ту свободу от преждевременных иллюзий и от любви к мимолетной славе, которая вновь обрела свою жизнь в лице друга юности Гегеля и его товарища по комнате в Тюбингенской семинарии, а именно в лице Шеллинга, который в своей вступительной речи от 15 ноября 1841 года в знаменитой аудитории № 6 Берлинского университета сказал, что теперь, наконец, настало "время, когда я должен прервать молчание, должен сказать решающее слово".[63] Те же, "кто считали меня сошедшим со сцены", продолжал Шеллинг, вынуждены "начать со мной борьбу" после того, как меня уже "обрядили и погребли". Однако во "мне есть нечто такое, о чем они вовсе не знали".[64]

Действительно, с новым появлением Шеллинга на кафедре философский дух, который, как казалось тогда многим, уже угас, вдруг снова, подобно Фениксу, возродился в данный момент своею полной мощью. Философия, как и тридцать лет назад, когда звучала еще вдохновенная речь Фихте, вновь собрала огромную и достаточно пеструю аудиторию. Молодой Ф.Энгельс, присутствовавший на этих лекциях Шеллинга по "Философии откровения", описывал собравшуюся публику в следующих словах: "Во главе - университетская знать, корифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление, им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними, в пестром беспорядке, как пришлось, сидят представители всех общественных положений, наций и вероисповеданий. Среди никогда не унывающей молодежи вдруг видишь седобородого штатного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как в их головах начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, чтó это за вещь христианское откровение: повсюду слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи, - но вот раздается звонок, призывающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру".[65]

Уже в своих первых словах он напомнил присутствующим, что философия всегда была для него "гением-хранителем" жизни и что теперь он "обязан быть с нею там, где разрешается ее высшая задача".[66] Таков главный мотив, приведший его сюда.[67]