Смекни!
smekni.com

«Другая Россия в романе «Машенька» (стр. 6 из 7)

Поезд, в котором Ганин встречает Машеньку в России, плавно переходит в поезд, который проходит под его окнами в Берлине. Поезд как символ не останавливающейся жизни, в том или ином изображении, постоянно упоминается на страницах романа. Изображение «черных поездов» насыщенно особой метафоричностью, использованием возвышенной лексики, способствующей романтическому восприятию происходящего: «Гремели черные поезда, потрясая окна дома, волнуемые горы дыма, движением призрачных плеч сбрасывающих ношу, поднимались с размаха, скрывая ночной засиневшее небо, гладким металлическим пожаром горели крыши под луной, и гулкая черная тень пробуждалась под железным мостом, когда по нему гремел черный поезд, продольно сквозя частоколом света. Рокочущий гул, широкий дым проходили, казалось, насквозь через дом, дрожавший между бездной, где поблескивали проведенные лунным ногтем рельсы, и той городской улицей, которую низко переступал плоский мост, ожидающий снова очередной гром вагона, дом был как призрак, сквозь который можно просунуть руку, пошевелить пальцами».

И наконец в финале Ганин идет встречать поезд, на котором приезжает из России Машенька. Об этом поезде все время говорит неумный Алферов, по стечению обстоятельств как раз и опаздывающий на него. Что значит эти постоянные напоминания? Что нужно знать свой жизненный поезд, свое направление и не слишком задерживаться на станциях, а уж тем более не поворачивать назад?

Символ поезда становиться понятен лишь в конце романа. Это символ жизни, который нельзя обратить в прошлое, прожить в прошлом. «… Кроме этого образа, другой Машеньки нет и быть не может», - понял Ганин. Проживая в своем воображении прошлое, Ганин постепенно начинает освобождаться от грез. Уже у постели умирающего Подтягина он понимает, что жизнь прекрасна сама по себе и требует от человека не только мечтаний. Картина угасания Подтягина запечатлевается в мельчайших подробностях отстраненным, почти равнодушным взглядом Ганина. Смерть становиться не так страшна и не важна. Главное – запечатление жизни в ее мгновенности, главное – творчество. «Он подумал о том, что все-таки Подтягин кое-что оставил, хотя бы два бледных стихотворения… Жизнь на мгновение представилась ему во всей волнующей красе ее отчаяния и счастья…»

Очень тонко, прозрачно намекает автор на то, что Ганин не встретит Машеньку, не подойдет к ней. Это уже новый Ганин, переживший прошлое, воссоздавший его в своих воспоминаниях. Он возродил свою любовь, все заново перечувствовал и пережил, и осознал бесперспективность такого существования. Он как будто понимает, что маршрут этого поезда им уже пройден. Финал романа свидетельствует о том, что подменить настоящее прошлым в реальности невозможно: на вокзале, уже приблизившись к осуществлению своей мечты, Ганин вдруг резко меняет свои намерения. Почему? Не потому ли, что прошлое прекраснее и подлиннее, когда остается неподвижным, непродленным источником для все новых и новых творческих интерпретаций!

В финале, после безнадежных грез о прошлом, которые только и казались истинной и главной жизнью – жизнеутверждающий разрыв с ними. Тени прошлого уходят вместе с ночной улицей, которая теряет «свое страшное теневое очарование». Финал романа своим звучанием внушает уверенность в будущее. Ганин чувствует себя «здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу». Отказавшись от встречи с Машенькой, он уезжает с другого вокзала, на другом поезде, Ганин уезжает в будущее. Его жизнь продолжается и он счастлив.

Для двадцатисемилетнего писателя-эмигранта это был смелый финал, почти вызов. Он свидетельствовал о вере в будущее, о возможности начать новую жизнь в трудных условиях эмиграции.

Глава 5. Современники и критики о Набокове и его произведениях.

Все же необходимо опровергнуть слухи, исходящие от поздних поклонников Набокова, незнакомых с жизнью первой эмиграции, о том, что будто бы русское зарубежье не приняло и не поняло Набокова. Это не так: его появление было сразу же замечено, с выходом его, ещё очень молодой, «Машеньки». Интерес к нему все возрастал, и ни один из писателей его поколения никогда не получал такие восторженные отклики со стороны старших собратьев.

Нина Берберова

Номер «Современных записок» с первыми главами «защиты Лужина» вышел в 1929 году. Я села читать эти главы, прочла их два раза. Огромный, зрелый, сложный современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано.

Зинаида Шаховская

Эти тридцатые годы были особенно тяжелы для Набоковых. Жить в гитлеровской Германии было невыносимо не только по материальным обстоятельствам, не только по общечеловеческим, но и по личным причинам. Вера была еврейской. Податься было некуда.

Нина Берберова

Высокий, кажущийся ещё более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько на выкате, высоким лбом, ещё увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что бог ума прибавляет, и с не остро-сухим наблюдательным взглядом, как у Бунина, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливой. В те времена казалось, что весь мир, все люди, все улицы, дома, все облака интересуют его до чрезвычайности. Он смотрел на встречных и на встреченное со смакованьем гурмана перед вкусным блюдом и питался не самим собою, но окружающим. Замечая все и всех, он готов был это приколоть, как бабочку своих коллекций: не только шаблонное, пошлое и уродливое, но также и прекрасное, - хотя намечалось уже, что нелепое давало ему большее наслаждение.

Василий Яновский

Читал Владимир великолепно, но всегда читал, имея перед собой свою рукопись, с интересными интонациями, но никак не по-актерски, с очень характерным жестом, левая рука к уху…

По-русски читал Владимир раза два-три у нас в нашей гостиной. Помнится, что одна очень красивая дама, имеющая модную мастерскую, прослушав отрывок из «Приглашения на казнь» в 1939 году, воскликнула: «Но ведь это сплошной садизм!»

В. Ходасевич

Набоков – один из последних потомков знатного рода. За ним стоят великие деды: и Пушкин, и Тютчев, и Фет, и Блок. Несметные скопили они сокровища – он чувствует себя их богатым наследником. А потом появляются такие преждевременно зрелые, рано умудренные юноши. Культурой этой они насквозь пропитаны и отравлены. Навыки и приемы передаются им по наследству: ритмы и звуки мастеров – в их крови. Их стихи сразу рождаются уверенными: они в силу своего рождения владеют техникой и хорошим вкусом. Но наследие давит своей тяжкой пышностью: все, к чему ни прикасается их живая рука, становится старым золотом. Трагизм их в том, что им, молодым, суждено завершать. Они бессильны пойти дальше, сбросить с себя фамильную порчу…

Мотив пушкинского памятника – лейтмотив поэзии Набокова. Он связывает свой стих «простым, радужным и нежным», «сияющим», «весенним»; в нем его возлюбленная обретет бессмертие. Напев его изыскан, ритмы торжественны, образы благородны. Но это блеск не рассвета, а заката. У стихов Набокова большое прошлое и никакого будущего.

К. В. Мочульский

Набокову удается почти что литературный фокус: поддерживать напряжение, не давать ни на минуту ослабеть читательскому вниманию, несмотря на то, что говорит он чуть ли не все время о шахматах. Именно в этом его мастерство проявляется. Шахматы у него вырастают в нечто большое, более широкое, и лишь самого немногого, какого-то последнего штриха недостает, чтобы показалось, что он говорит о жизни.

… доказательством его таланта может служить то, что даже и в этом трудном, похожем на какую-то теорему романе отдельных удач, отдельных первоклассных страниц у него не мало.

… Он соединяет в себе исключительную словесную одаренность с редкой способностью писать, собственно говоря, «ни о чем».

… Едва ли найдется у нас сейчас больше одного или двух писателей, от чтения которых оставалось бы впечатление такой органичности, такой слаженности, как у Набокова. Некоторые его страницы вызывают почти физическое удовольствие, настолько все в них крепко спаяно и удачно сцеплено…

Г. В. Адамович

Набоков оказывается по преимуществу художником формы, писательского приема, и не только в том общественном и общепризнанном смысле, что формальная сторона его писаний отличается исключительным разнообразием, сложностью, блеском и новизной. Набоков не только маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все, но напротив: Набоков сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес.

Набокову свойственна сознаваемая или, быть может, только переживаемая, но твердая уверенность, что мир творчества, истинный мир художника, работою образов и приемов создан из кажущихся подобий реального мира, но в действительности из совершенно иного материала, настолько иного, что переход из одного мира в другой, в каком бы направлении ни совершался, подобен смерти. Он и изображается Набоковым в виде смерти.