Существенно, однако, что уже в этот период мы не находим у Манна ни доктринерского отрицания "жизни", как у Шопенгауэра, ни взвинченно-экстатиеского. воспевания антидуховности жизненного начала, как у Ницше. Сугубо критическая оценка как "жизни", так и "духа" в их разобщенности ("Тристан"), косвенно выражает потребность преодоления этой разобщенности, хотя такая потребность еще осмысляется как неосуществимое "томление" ("Тонио Крёгер", "Фьоренца"). От вечного, вневременного характера своих антитез Манн переходит к явлению их в конкретно социальных условиях (действительность, как она противостоит искусству), хотя еще считает их непреодолимыми. Перелом подготавливается в повести "Королевское высочество" (оптимистическое решение проблемы достоинства и счастья в противоположность шопенгауэровскому аскетизму), но осуществляется только после Первой мировой войны ("Волшебная гора", 1924, эссе "Гёте и Толстой", 1923), выливаясь в требование единства противоположностей. С этого времени противопоставление "жизни" "духу" и т.п. понимается Манном не как альтернатива для выбора, но как противоположности в их единстве, способном к равновесию. Это равновесие как условие победы гуманного начала и в творчестве, и в жизни – идеал Манна во вторую половину его творческого пути, олицетворение которого он видит в Гёте ("Лотта в Веймаре", 1939, ряд статей и выступлений – "Гёте как представитель бюргерской эпохи", "Гёте и демократия" и др.) как гуманисте, воплотившем в себе единство духовного и практич. начал. С этой концепцией Гёте связана и тетралогия "Иосиф и его братья" (1933-43), где шопенгауэровский идеал чистоты и духовности, враждебной жизни, снижается в откровенно иронических мотивах бесплотного ангельского мира и ущербного бытия скопца Потифара (Петепрe), а противоречия "достоинства" и "счастья", "чистоты" и "жизни" снимаются в гармонич. образе мудрого и деятельно-жизнеспособного Иосифа.
Этика Манна теряет свой индивидуалистический характер и обращается к широким социальным проблемам. Пройдя через период консерватизма и национализма ("Размышления аполитичного", 1918), Манн приходит к утопии справедливого общества, где реализуется искомое слияние духа и деятельности, к историческому оптимизму. К общественной деятельности Манн приводит и своего Иосифа ("Иосиф-кормилец", 1943). С социально-этической точки зрения пересматривается проблема "духа". Для позднего Манна противоположны не дух и жизнь, а дух гуманный и антигуманный. В статье "Философия Ницше в свете нашего опыта" (1948) писатель подвергает Ницше критике именно за противопоставление духовного жизненному, и жизни – этике.
Испытав сильное влияние романтического мировоззренческого стиля, Манн критически переоценивает его. Как крайнюю степень его вульгаризации писатель воспринимает "романтическое варварство" – фашизм ("Слово немца. Воззвание к разуму", 1930; "Германия и немцы", 1947, и др.). Анализу мировоззренческих предпосылок фашизма посвящен роман "Доктор Фаустус" (1947).
Манн интенсивно работает над проблемой взаимоотношения между рациональной и интуитивно-алогической, "олимпийской" и "хтонической" сферами человеческой психики (мотив гармонии "сновидчества" и "рассудительности" в тетралогии "Иосиф и его братья"), выступая против иррационалистической оценки интеллекта как разрушителя творческой потенций "души" (полемика против Клагеса).
Особый интерес Манна вызывает рациональное осмысление мифа (работа на материале мифа в романах "Иосиф и его братья" и "Избранник", мифологические мотивы в др. произведениях, изучение специальных работ по теории мифа – Кереньи, Юнга и др.). Интерес Манна к фрейдизму обусловлен тем, что писатель видит в нем средство, аналогичное рационализации сферы подсознательного, в частности мифа ("Место Фрейда в истории современной культуры", "Фрейд и будущее"), "разоблачение неврозов", которое может быть мобилизовано против фашизма.
Центральные понятия философии культуры позднего Манна – понятия иронии и пародии. Они истолковываются чрезвычайно расширительно: сама культура определяется как пародия ("Лотта в Веймаре", "Замечания к роману "Избранник", 1951). По мысли Манна, идея культуры неразрывно связана с идеей традиции, и в этом смысле всякий акт культуры есть "повторение". Но принцип прогресса требует рефлективного осмысления традиции: отсюда возникает ирония. Архаичные формы духовной культуры (например, миф) суть для нас объект пиетета постольку, поскольку они служили в прошлом конструктивными орудиями интеллектуального и морального прогресса, но их "наивность", т.е. их несоответствие нашему рациональному, критическому сознанию, может быть предметом любования только через иронию.
В этической ориентации своих творческих принципов Манн опирался на традиции немецкой классики, которой он в огромной степени обязан и своей философской культурой (влияние диалектики Гёте), и на опыт русской литературы (Толстой, Достоевский, позднее Чехов). С установкой Манна на этический принцип интеллектуальной честности связан эстетический императив "скромности", т.е. художнической интонации, противоположной всем видам взвинченной, демагогичной патетики.
Глав 2. Статьи Т.Манна о русской литературе
2.1 Т. Манн как критик русской литературы
Вне всяких сомнений, на творчество Томаса Манна как художника и публициста огромное влияние оказала русская литература. Если быть точным, то без нее он оказался бы несостоявшимся писателем, в чем немецкий классик неоднократно признавался в своих статьях и эссе («Толстой», «Искусство романа», «Воспитание чувства слова», «Гёте и Толстой. Фрагменты к проблеме гуманизма», «Достоевский – но в меру», «Слово о Чехове» и др.).
Т. Манн не раз перечислял среди своих литературных наставников русских писателей. Например, в письме от 11 мая 1937 года он отмечал: «...во времена «Будденброков» великие скандинавские и русские писатели Хьеланн, Ли, Якобсон, Гамсун, Толстой, Тургенев, Пушкин, Гоголь, несколько меньше Достоевский были моими учителями».
В письме от 15 ноября 1951 года он снова подчеркивает: «Я не
знаю ни слова по-русски, а немецкие переводы, в которых я молодым человеком читал великих русских авторов XIX века, были
очень слабыми. И все-таки я должен причислить это чтение
к моим величайшим духовным переживаниям. Если в книге есть
главнее (Substanz), то, поверьте мне, даже в плохих переводах
многое сохранится».
Т. Манн продолжает реалистические традиции XIX в., традиции классической русской литературы, о которой он с благодарностью писал на протяжении всей жизни, особенно выделяя Толстого, а вслед за ним Тургенева, Достоевского, Чехова. «Чтение этих великих русских эпиков XIX столетия, — замечал он, — явилось главным элементом в моем литературном образовании и осталось им и сегодня. Когда я в возрасте около двадцати трех лет писал «Будденброков» — эпическое предприятие, превосходившее мои молодые силы, от которого я временами хотел отказаться, — именно каждодневное чтение Толстого придавало мне силы для того, чтобы продолжить работу над тяжелым романом».[23.C.290] Широкая эпичность романов Толстого, их мощь — вот то, что прежде всего вдохновляло Т. Манна.
Уже в своей первой статье «Бильзе и я», где молодой писатель коснулся вопроса о назначении искусства и очертил проблемы собственного творчества, он ссылается на И. Тургенева, чтобы защитить свой роман «Будденброки» от несправедливых упреков любекских читателей и свое писательское право на претворение собственной художественной действительности в книгу. В этом «своего рода маленьком манифесте» (так Т. Манн охарактеризовал свою статью) молодой писатель приводит признание русского классика в подтверждение правильности своей авторской позиции художника-реалиста: «Не обладая большою долей изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я мог бы твердо ступать ногами. Почти то же самое произошло и с “Отцами и детьми”; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая личность молодого провинциального врача».[23.C.305]
В Тургеневе Т. Манн очень ценил высокую степень художественного мастерства, много раз в письмах цитировал особенно» запомнившиеся ему выражения, вспоминал отдельные произведения русского писателя, который годами принадлежал к самым любимым писателям Т. Манна и упоминается почти всюду, где Т. Манн пишет о русской литературе. Еще в 1914 году он мечтал написать о Тургеневе: «Я читаю теперь снова, Тургенева с тем же пылом и тем же восхищением, как 20 лет назад. И я мечтаю написать о нем большую статью — поздно или рано — главным образом потому, что его явно в наше время неподобающим и неблагодарным образом недооценивают, даже презирают к пользе Достоевского. Я заранее радуюсь выступлению в его защиту». Этот план так и не был осуществлен, но в написанной в 1930 году статье о Шторме Т. Манн дал, наконец, вырваться своей любви к И. Тургеневу. С «благоговейной признательностью» вспоминает Т. Манн, что в юности он не знал кому из этих двух поэтов — Шторму или Тургеневу — отдать предпочтение, и его радовало, что они были знакомы и .ценили друг друга: «...их роднило между собой не только их время, но и то, что оба они, творя в различных сферах, походили друг на друга чувством и формой, искусством настроения и грустью воспоминаний» (10, 14—15). По мнению Т. Манна, они «оба» Шторм и Тургенев, подняли «новеллу девятнадцатого века на высшую ступень совершенства» (10, 15). Но Шторм не сумел бы написать такой роман, как «Отцы и дети», - «шедевр европейской литературы... где был выведен психологический и политический тип нигилиста». И прежде чем перейти к рассмотрению творчества Т. Шторма, Т. Манн высказывает свое высокое мнение о своем любимом романе, отличающемся «точностью, виртуозностью и прозрачностью, овеянном дыханием совершенства» (10, 16).