Ныне нации и экономика принадлежат в разных странах к настолько несхожим эпохам, что налицо — крайнее разнообразие политических структур. Государства, достигшие лишь национального уровня, по-видимому, не могут допускать соперничество партий, которое тяжким бременем ложится уже и на развитые страны. Государства, проходящие начальные стадии индустриализации, вероятно, тоже оказываются в затруднительном положении, когда речь заходит о том, чтобы установить конституционно-плюралистические режимы, то есть допустить борьбу соперничающих партий. Не думается, что есть хотя бы один неизбежный цикл, подчиняющийся каким-то закономерностям.
Заканчивая главу и книгу, я хотел бы перейти к соображениям, вначале самым общим, а затем весьма конкретным, и вновь обратиться к моим любимым авторам — Алексису де Токвилю и Марксу, после чего завершить разбор положения во Франции.
Вначале сошлемся на Токвиля и на Маркса, которые дали мне исходную точку в разработке социологии индустриальной цивилизации. Мне кажется, что довольно легко зафиксировать как их открытия, так и их упущения.
Аналитик Токвиль выявил присущую всем современным обществам тенденцию к демократизации наряду с постепенным стиранием различий социального статуса, но недооценивал — а может быть, и просто игнорировал — индустриальную цивилизацию, в которой усмотрел лишь одну из форм торговых обществ. Его мысль — еще политическая по своей сути. Он поражен исчезновением сословий старой Франции. Исчезновение аристократии повлекло за собой установление общества, где на первом месте экономическая деятельность, поскольку обеспечивает богатство и престиж. Токвилю так и не удалось четко выявить своеобразие современных обществ: я имею в виду способность производить, благодаря которой эти общества в состоянии постепенно смягчить не только различия социального положения, но и различия в доходах и образе жизни.
Маркс прекрасно видел специфику наших обществ. Он обнаружил — ив этом его заслуга,— что из-за необычайного развития производительных сил современные общества нельзя соизмерять с обществами прошлого на основе одних и тех же критериев. В «Коммунистическом манифесте» Маркс пишет, что за несколько десятилетий образ жизни и средства производства человечества изменились сильнее, чем за предшествующие тысячелетия. Маркс почему-то не сделал всех возможных выводов из анализа индустриального общества. Вероятно, потому, что был и памфлетистом, и политиком, и ученым одновременно. Как памфлетист он возложил ответственность за все грехи современного общества на то, что не любил, то есть на капитализм. Он объявил капитализм виновным в том, что можно объяснить ролью современной промышленности, бедностью и начальными этапами индустриализации, а затем вообразил режим, где будет покончено со всем тем, что казалось ему омерзительным в современных ему обществах. Прибегнув к крайнему упрощенчеству, он заявил, что для ликвидации всех неприятных и ужасных черт индустриального общества необходимы национализация орудий производства и планирование.
Такой прием действен с точки зрения пропаганды, но едва ли оправдан при научном анализе. Если говорить яснее, Маркс переоценил значение классовых конфликтов. Считая, что капитализм не в состоянии распределить между всеми плоды технического прогресса, Маркс возвестил о грядущих апокалипсических потрясениях, которые, как он надеялся, должны привести сразу к устранению классовых различий и проявлений несправедливости, свойственных капитализму.
Нынешний мир явно не согласуется ни с одной упрощенной схемой. Можно повторить, что у индустриальных обществ есть выбор между либеральной демократией и демократией тиранической. Так, на основе противопоставления друг другу двух типов современных режимов, происходит возвращение к альтернативе, сформулирован ню и Гоквилем.
Можно также было бы сказать, что у индустриальных обществ есть выбор между двумя типами экономической организации: режимом рынка и частной собственности — и режимом общественной собственности и планирования. Мы находимся на стадии неравномерного развития, как экономического, так и национального.
В развитых странах идет несколько анахронический конфликт идеологий. Он связан с наследием, оставленным мифологиями XIX века. Общества, полагающие, что они наиболее враждебны друг другу, то есть советские и западные, меньше отличаются друг от друга (при условии промышленного развития), чем от обществ, которые только начинают промышленный путь. Вот почему мне кажутся тщетными попытки предвидения. Так или иначе, слишком много факторов, от которых зависит будущее экономических режимов, чтобы угадать, какой именно тип режима возьмет верх. Даже если предположить, что есть исходная идеальная схема развития индустриального общества и неизбежна победа режимов, где царит мир, этого все равно недостаточно. Может восторжествовать режим, который окажется просто сильнее в битве между государствами. Не доказано, что режим, более соответствующий призванию человечества, вместе с тем лучший и для ведения войны, «холодной» или «горячей».
Оставим прогнозы и ограничимся констатацией: альтернативы по-прежнему существуют, диспропорции экономического и социального развития обрекают нынешний мир на разнообразие, в рамках которого идеологические конфликты частично оказываются конфликтами мифов, а мифы долго могут выдерживать конфликт с действительностью.
Перейдем наконец к нынешнему положению во Франции.
Разбирая несколько месяцев тому назад разложение французского общества, я выделял то, что, на мой взгляд, было определяющей чертой всего сложившегося положения; часть французского сообщества отказывалась допускать возможность перемен в алжирской политике Франции.
Вот уже два года непрестанно ведется кампания по убеждению французской общественности в том, что в несчастьях страны в основном виновата система функционирования Республики. Война в Алжире тянется якобы оттого, что французские правительства бездарны, а государство — слабое. Я говорил вам, что режим — на грани краха, он утратил свой престиж, ослаблен, его недостатки бросаются в глаза.
На протяжении примерно двух веков ни один французский режим не укоренился настолько, чтобы противостоять любому кризису, поражающему страну. Неуверенность французской общественности в законности режима неизбежно приводит к тому, что всякий раз, когда стране предстоит решить трудную проблему, предметом нападок становится сама организация государственной власти. Франция переживает, особенно в последние два года, тяжелый кризис, и, как обычно, ее раздирают противоречия, касающиеся понимания того, что хорошо и что плохо в настоящем и будущем всего общества. Некоторые французы считают: в Алжире Франция отстаивает свой последний шанс на величие. Будучи уверенными, что утрата Империи не сулит Франции ничего хорошего в будущем, они оказываются в плену воззрений, которые я называю испанским комплексом. Но многие полагают, что призвание Франции обязывает ее не препятствовать борьбе бывших колоний за независимость. Страстное стремление сохранить колонии является анахронизмом в условиях XX века, когда колониальное владычество из вероятного источника прибылей превратилось в бремя. Сторонники этой точки зрения свободны от испанского комплекса и черпают свою уверенность в голландском примере. Впрочем, все одинаково убеждены в своей правоте.
Впервые за долгое время на кризис национального сознания накладывается кризис сознания, который поразил армию. Начиная с 18 брюмера, французская армия была на стороне сил порядка. Несмотря на множество государственных переворотов и революций, она никогда не была непосредственно повинна в прекращении действия законов. Не армия совершала революции 1830 или 1848 годов или даже государственный переворот Наполеона III — ему пришлось заняться поисками генералов, которые согласились бы на его затею. На протяжении всей истории III Республики армия оставалась дисциплинированной, хотя военные руководители никогда не испытывали восторга по поводу республиканского режима, в чем, кстати, походили на многих других французов.
Последние годы Конституция оставалась в силе,— но лишь потому, что парижские правительства пресмыкались перед французским меньшинством в Алжире. От левых сил (не коммунистов) и до крайне правых все политики проводили курс, который примерно соответствовал воле алжирских французов и пользовался поддержкой всех так называемых национальных партий. Правда, многие политики испытывали сомнения в правильности такой политики, но выражали их частным образом.
В течение года некое меньшинство внутри парламентского большинства бросало всем прочим парламентариям двойной вызов. Во-первых утверждалось, что без него нельзя править, так как за неимением этих 50—60 голосов парламентское большинство должно включить в себя коммунистов. Во-вторых, представители меньшинства заявляли, что любое изменение курса в Алжире чревато бунтом алжирских французов, к которому присоединится армия.
События подтвердили это, и возникает вопрос: не те ли, кто пугал этой опасностью, содействовали ее реализации? Оставим вопрос историкам. Выбор пал на человека, чьи высказывания и статьи давали основания предположить, что он намерен слегка изменить политический курс. Этого оказалось достаточно, чтобы произошли события, которых последние два года опасался каждый.
Встают два вопроса, важнейшие для будущего, которое ожидает французский конституционно-плюралистический режим. Они напоминают об условиях функционирования конституционного режима. Возможно ли и нормально ли, чтобы меньшинство нации навязывало свою волю всем?