Во время поездки из Москвы в Петербург вместе с С. Аксаковым в октябре 1839г. он принялся уверять продавца трактира, будто тот принес куски мыла вместо пряников:
мол «по белому их цвету, это видно, да и пахнут они мылом, что пусть он сам отведает, и что мыло стоит гораздо дороже, чем пряник».
Так и в отношении некоторых событий гоголевской жизни невозможно определенно решить, имели они место или нет, смеется Гоголь или говорит серьезно. С детства Гоголь усвоил правила, что иногда должно не только не говорить настоящей правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины. С. Аксаков признавал: «Странности Гоголя иногда были необъяснимы и остались навсегда для меня загадками».[23]
Пребывание в за границей в «прекрасном далеке» на первый раз укрепило и успокоило его, дало ему возможность завершить его величайшее произведение «Мертвые души», — но стало зародышем и глубоко фатальных явлений. Разобщение с жизнью, усиленное удаление в самого себя, экзальтация религиозного чувства повели к «пиэтистическому» преувеличению, которое закончилось его последней книгой, составившей как бы отрицание его собственного художественного дела...
В марте 1837года Гоголь был в Риме. Вечный город произвел на него обаятельное впечатление. Природа Италии восхищала, очаровывала его. Под живительными лучами итальянского солнца здоровье Гоголя укреплялось, хотя вполне здоровым он себя никогда не считал.
Знакомые подтрунивали над его мнительностью, но он еще в Петербурге говорил совершенно серьезно, что доктора не понимают его болезни, что у него желудок устроен совсем не так, как у всех людей, и это причиняет ему страдания, которых другие не понимают.
Живя за границей, он почти каждое лето проводил на каких-нибудь водах, но редко выдерживал полный курс лечения; ему казалось, что он сам лучше всех докторов, знает, как и, чем лечиться. Всего благотворнее, по его мнению, на него действовали путешествия и жизнь в Риме. Так говорил Гоголь про свой любимый Рим: « Мне казалось, что, будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет».[24]
В мае 1840 Гоголь уезжал в Италию и обещал своим друзьям привезти первый том «Мертвых душ», готовый для печати.
С. Т. Аксаков, Погодин и Щепкин провожали его и стояли на улице в Перхушково, пока экипаж не пропал из глаз. Вдруг, откуда ни возьмись, потянулись страшные, черные тучи и очень быстро заволокли половину неба, сделалось темно, и какое-то зловещее чувство овладело друзьями Гоголя.
Они грустно разговаривали, применяя к будущей судьбе Гоголя мрачные тучи, затмившие солнце, но через полчаса внезапно переменился горизонт: сильный ветер рвал на клочки и разгонял страшные тучи, небо скоро прояснилось, солнце явилось в своем блеске и радостное чувство наполнило сердца провожающих.
Так, мистическим образом природа провожала Гоголя за границу.
Но именно в Риме слабый организм поэта не выдержал нервного напряжения, сопровождающего усиленную творческую деятельность. Он схватил сильнейшую болотную лихорадку. Острая, мучительная болезнь едва не свела его в могилу и надолго оставила следы, как на физическом, так и на психическом состоянии его. Припадки ее сопровождались нервными страданиями, слабостью, упадком духа. Н.П. Боткин, бывший в то время в Риме и с братской любовью ухаживавший за Гоголем, рассказывает, что он говорил ему о каких-то видениях, посещавших его во время болезни. «Страх смерти», мучивший отца Гоголя в последние дни его жизни передался и сыну.
Гоголь с ранних лет отличался мнительностью, всегда придавал большое значение своему нездоровью; болезнь мучительная, не сразу поддавшаяся врачебной помощи, показалась ему преддверием смерти, или, по крайней мере, концом деятельности, полной жизни.
До этого дремавшие в нем религиозные чувства начинают приобретать все большие размеры. Вдохновение, периодически покидавшее и вновь возвращавшееся к писателю, он тоже начинает рассматривать как божественное осенение.
Серьезные, торжественные мысли, на которые наводит нас близость могилы, охватили его и не покидали более до конца жизни. Оправившись от физических страданий, он опять принялся за работу, но теперь она приобрела для него иное, очень важное, значение. Отчасти под влиянием размышлений, навеянных болезнью, отчасти благодаря статьям Белинского, в нем выработался более серьезный взгляд на свои обязанности как писателя и на свои произведения.
Он, чуть ли не с детства искавший поприща, на котором можно прославиться и принести пользу другим, пытавшийся сделаться и чиновником, и актером, и педагогом, и профессором, понял, наконец, что его настоящее призвание есть литература, что смех, возбуждаемый его творениями, имеет под собой глубокое воспитывающее значение. «Дальнейшее продолжение «Мертвых душ», - говорит он в письме к Аксакову, - выясняется в голове моей чище, величественнее, и теперь я вижу, что сделаю, может быть, со временем, кое-что колоссальное, если только позволят слабые силы мои».[25]
В то же время религиозность, отличавшая его с детства, но до сих пор редко проявлявшаяся наружу, стала чаще выражаться в его письмах, в его разговорах, во всем его мировоззрении. Под ее влиянием он стал придавать своей литературной работе какой-то мистический характер, стал смотреть на свой талант, на свою творческую способность как на дар, ниспосланный ему богом ради благой цели, на свою писательскую деятельность как на предопределенное свыше призвание, как на долг, возложенный на него провидением.
Высокое представление о своем таланте и лежащей в нем обязанности повело его к убеждению, что он творит нечто провиденциальное: для того чтобы обличать людские пороки и широко смотреть на жизнь, надо стремиться к внутреннему совершенствованию, которое дается только богомыслием.
Несколько раз пришлось ему перенести тяжелые болезни, которые еще увеличивали его религиозное настроение;
в своем кругу он находил удобную почву для развития религиозной экзальтации, — он принимал пророческий тон, самоуверенно делал наставления своим друзьям и, в конце концов, приходил к убеждению, что сделанное им до сих пор было недостойно той высокой цели, к которой он теперь считал себя призванным.
Если прежде он говорил, что первый том его поэмы есть не больше, как крыльцо к тому дворцу, который в нем строится, то теперь он готов был отвергать все им написанное, как греховное и недостойное его высокого посланничества. Однажды, в минуту тяжелого раздумья об исполнении своего долга, он сжег второй том «Мертвых душ», принес его в жертву Богу, и его уму представилось новое содержание книги, просветленное и очищенное; ему казалось, что он понял теперь, как надо писать, чтобы «устремить все общество к прекрасному».
«Создание чудное творится и совершается в душе моей, - писал он в1841году, - и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета».[26]
Этот мистический, торжественный взгляд на свое произведение Гоголь высказывал пока еще очень немногим из своих знакомых. Для остальных он был прежним приятным, хотя несколько молчаливым собеседником, тонким наблюдателем, юмористическим рассказчиком.
Любовь и женщины.
До самой смерти Гоголь не знал любви, этого, по его словам, «первого блага на свете». Это – факт огромной важности, объясняющий многие особенности характера и творчества писателя. Мысли Гоголя о демонической природе красоты и гибельности любви основаны на его личном психологическом опыте: он испытывал ужас перед любовью, предчувствуя ее страшную, разрушительную силу над своей душой; натура его была так чувственна, что «это пламя превратило бы его в прах в одно мгновение». В повести «Вий» прекрасная панночка- ведьма так очаровала псаря Микиту, что тот воротился от нее едва живой, «а с той поры иссохнул весь, как щепка; когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел, совсем сгорел собою!» Так повторяется в сказочном образе личное признание Гоголя. « К спасенью моему, - говорит Гоголь, - твердая воля отводила меня от желания заглянуть в пропасть».
В. В. Розанов в книге «Опавшие листья. Короб второй» попытался раскрыть загадку Гоголя в отношениях с женщинами. «Он, бесспорно, «не знал женщины», то есть у него не было физиологического аппетита к ней. Что же было? Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о покойниках. «Красавица (колдунья) в гробу» - как сейчас видишь. «Мертвецы, поднимающиеся из могил» которых видят Бурульбаш с Катериною, проезжая на лодке мимо кладбища, - поразительны. То же – утопленница Ганна. Везде покойник у него живет удвоенной жизнью, покойник – нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники – и Ганна, и колдунья – прекрасны, и индивидуально интересны. Это «уж не Собакевич-с». Тайна Гоголя находилась где-то тут, в «прекрасном упокойном мире», - по слову Евангелия: «Где будет сокровище ваше - там и душа ваша».
Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, но Гоголь ими нисколько не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, - и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких. Замечательно, что нравственный идеал – Уленька – похож на покойницу. Бледна, прозрачна, почти не говорит и только плачет «точно ее вытащили из воды», а она взяла и ожила, но самая жизнь проявилась в прелести капающих слез, напоминающих, как каплет вода с утопленницы, вытащенной и поставленной на ноги. Бездонная глубина и загадка».[27]