Неподатливость, неуступчивость параноической личности проявляется здесь со всей очевидностью. Вряд ли можно говорить об упрямстве Креспо, ведь он прав, да он и сам так считает. Характерен такой штрих: незадолго до этого генерал презрительно отозвался о каком-то «субъекте крестьянского сословия». Кресло отвечает: «Конечно, он крестьянин и есть, но если ему, этому упрямцу, взбредет в голову, что его недруга следует повесить, то клянусь богом, что он не уступит».
Креспо и сам добивается цели: капитан вздернут на виселицу еще до спасительного вмешательства генерала. Он поступает заведомо не по закону, ибо по закону капитана имеет право судить только военный суд. Но тем убедительнее подтверждается мысль, что Кресло является именно застревающей личностью, ибо, как истинный параноик, он устанавливает свои права сам; ему наплевать на то, что требуется официальными постановлениями.
Драма Кальдерона представляется исключительно ценной именно для моей тематики, и вот из каких соображений: здесь мы прежде всего сталкиваемся не с параноическими реакциями, а с самой параноической личностью с характерными реакциями. Кроме образа Креспо мы во всей мировой художественной литературе не нашли ни одного столь яркого, убедительного и однозначного образа параноической личности. Когда мы сталкиваемся с параноическими реакциями людей, то за ними, как правило, стоит параноическое развитие. Тем временем, Саламейский алькальд буквально с первых реплик пьесы занимает твердую позицию, и именно эта позиция определяет все его дальнейшие поступки. Возможно, из-за этого снижается художественная ценность произведения, но для моей проблематики в этом заключается особое преимущество пьесы Кальдерона.
ДЕМОНСТРАТИВНО-ЗАСТРЕВАЮЩИЕ ЛИЧНОСТИ
При комбинациях истерических и параноических черт развитие может принимать различные направления, иногда совершенно противоположные. С одной стороны, возможно, что характерная для истерика тенденция обходить трудности начинает определять его поведение, а параноическое постоянство как бы фиксирует такое отрицательное направление. Но может создаться и обратная картина: параноическое честолюбие обращает человека к социально положительным целям, преследуемым с упорством, а истерическая способность приспосабливаться благоприятствует этому. Впрочем, конечный результат в этом случае может быть отрицательным, например, при чрезмерном параноическом честолюбии или при попытке обеспечить успех одним лишь истерическим притворством.
Примером комбинированной истерико-параноической личности, решенной в социально-отрицательном плане, можно считать образ Франца Моора из драмы Шиллера «Разбойники».
В самом начале драмы притворно раздутая жалость Франца к отцу и к брату свидетельствует о фальши, а уверенность и наглость, с которой он клевещет, — об истерических чертах (с. 27):
Дозвольте мне сначала отойти в сторонку и пролить слезу сострадания о моем заблудшем брате, Я бы должен был вечно молчать о нем — ведь он ваш сын; должен был бы навеки скрыть его позор — ведь он мой брат. Но повиноваться вам — мой первый, печальный долг. А потому не взыщите…
Патетическое самовосхваление Франца с экзальтированными заверениями дополняет истерический характер его поведения (с. 30):
Ваш Франц готов пожертвовать своей жизнью, чтобы продлить вашу. Ваша жизнь — для меня оракул, которого я вопрошаю перед любым начинанием; зеркало, в котором я все созерцаю. Для меня нет долга, даже самого священного, которого бы я не нарушил, когда дело идет о вашей бесценной жизни. Верите ли вы мне?
После того как Франц убедил отца в своей искренности, ему уже можно расписывать и мнимую подлость своего брата, но делает он это весьма хитро, подчеркивая собственные «благородные» намерения. Отец должен оттолкнуть Карла не в наказание, а из желания его спасти (с. 31—32):
Франц: Сколько тысяч людей, жадно пивших из чаши наслаждений, искупили свои грехи страданием! И разве телесный недуг, спутник всяких излишеств, не есть перст божий? Вправе ли человек своей жестокой мягкостью отвращать этот перст? Вправе ли отец навеки погубить залог, врученный ему небом? Подумайте, отец: если вы хоть на время отступитесь от Карла, не будет ли он вынужден исправиться и обратиться на путь истины? Если же он и в великой школе несчастья останется негодяем, тогда горе отцу, потворством и мягкосердечием разрушившему предначертания высшей мудрости.— Ну, как, отец?
Старик Моор: Я напишу, что лишаю его отцовской поддержки.
Франц: Вы поступите правильно и разумно.
Хотя высказывания Франца полны, казалось бы, искреннего чувства, все это лишь игра (с. 32):
Франц: (со смехом глядя ему вслед): Утешься, старик! Ты никогда уже не прижмешь его к своей груди! Путь туда ему прегражден, как аду путь к небесам. Он был вырван из твоих объятий, прежде чем ты успел подумать, что сам того пожелаешь. Жалким был бы я игроком, если бы мне не удалось отторгнуть сына от отцовского сердца, будь он прикован к нему даже железными цепями.
Ту же тактику Франц применяет позже в разговоре с Амалией. После тщетных попыток грубо оклеветать Карла в ее глазах, он переходит к новой роли, прикидываясь любящим братом (с. 48):
Франц (закрыв лицо руками): Отпусти меня! Отпусти! Дать волю слезам! Тиран отец! Лучшего из своих сыновей предать во власть нужды, публичного позора! Пусти меня, Амалия! Я паду к его ногам буду молить его переложить на меня тяжесть отцовского проклятья—лишить меня наследства, меня… Моя кровь… моя жизнь… все…
Амалия (бросается ему на шею): Брат моего Карла! Добрый, милый Франц!
Однако после первого успеха Франц, несмотря на безусловное актерское дарование, совершает ошибку. Его страсть к Амалии заставляет обманщика поступить неосмотрительно, он поторопился прежде времени (с. 49):
Франц: Был тихий ясный вечер, последний перед его отъездом в Лейпциг, когда он привел меня в беседку, где вы так часто предавались любовным грезам. Мы долго сидели молча. Потом он схватил мою руку и тихо, со слезами в голосе, сказал: «Я покидаю Амалию… Не знаю почему, но мне чудится, что это навеки. Не оставляй ее, брат! Будь ее другом, ее Карлом, если Карлу не суждено возвратиться» (бросается перед ней на колени и с жаром целует ей руки). Никогда, никогда, никогда не возвратится он, а я дал ему священную клятву!
Амалия (отпрянув от него): Предатель, вот когда я уличила тебя!
И вторая черта личности, параноическое начало, наблюдается у Франца уже в самом начале драмы. Все мошеннические действия Франца могут быть правильно оценены лишь в том случае, если мы узнаем, каким он всегда чувствовал себя униженным и жалким по сравнению со своим братом. Франца природа действительно обидела, но та страстность, с которой он против этого восстает, указывает на обиду истинно параноического характера (с. 33):
Франц: У меня все права быть недовольным природой — и, клянусь честью, я воспользуюсь ими. Зачем не я первый вышел из материнского чрева? Зачем, не единственный? Зачем природа навалила на меня это бремя уродства? Именно на меня? Словно она обанкротилась перед моим рождением. Почему именно мне достался этот лапландский нос? Этот рост, как у негра? Эти готтентотские глаза? В самом деле, мне кажется, что она у всех людских пород взяла самое мерзкое, смешала в кучу и испекла меня из такого теста. Ад, и смерть! Кто дал ей право одарить его всем, все отняв у меня?
Стремление достичь власти явственно звучит в этом же монологе, заканчивающемся словами (с. 34):
Франц: Я выкорчую все, что преграждает мне дорогу к власти. Я буду властелином и силой добьюсь того, чего мне не добиться располагающей внешностью.
Эти черты определяют поведение Франца на протяжении всей драмы. Его лицемерные выпады продиктованы непомерным честолюбием и вечной обидой на брата: ведь он навсегда обречен быть хуже его! В момент, когда он думает, что отец уже мертв, параноические аффекты еще раз проявляют себя со всей силой. Вот теперь настала долгожданная минута, и он выпьет чашу своего торжества до дна (с. 62):
— Кто же теперь осмелится прийти и потянуть меня к ответу или сказать мне в глаза: «Ты подлец?!» Теперь долой тягостную личину кротости и добродетели! Смотрите на подлинного Франца и ужасайтесь! Мой отец не в меру подслащал свою власть. Подданных он превратил в домочадцев; ласково улыбаясь, он сидел у ворот и приветствовал их, как братьев и детей. Мои брови нависнут над вами, подобно грозовым тучам; имя господина, как зловещая комета, вознесется над этими холмами; мое чело станет вашим барометром. Он гладил и ласкал строптивую выю. Гладить и ласкать не в моих обычаях. Я вонжу в ваше тело зубчатые шпоры и заставлю отведать кнута.
Можно полагать, что натуру Франца Моора определяет отсутствие этических норм. Его легко поставить в ряд с теми злодеями, образы которых проанализированы выше. Но поскольку он к тому же и истерик, то трудно доказать полное пренебрежение им требованиями этики: торможения злодейских замыслов могли не иметь места из-за часто встречающегося у истериков вытеснения.
ВОЗБУДИМЫЕ ЛИЧНОСТИ
Грубые, импульсивные личности, которыми руководят влечения и инстинкты (они часто обладают атлетическим сложением), также представлены в художественной литературе.
В «Братьях Карамазовых» Достоевский наделяет одного из центральных персонажей чертами эпилептоидного психопата. Мы имеем в виду Дмитрия, старшего из братьев Карамазовых. Хотя и не он убил отца, но заподозрить его IB отцеубийстве нетрудно, потому что он однажды избил Федора Павловича настолько жестоко, что тот вполне мог умереть от побоев. После этого Дмитрий несколько раз грозил, что он все равно не оставит его в живых. Причиной была страстная любовь обоих к Грушеньке. У Мити аффект усугублялся тем, что отец был богат, но прятал от сына оставленные ему в наследство матерью деньги, более того — именно с помощью этих денег пытался завоевать расположение Грушеньки. Митя весьма похож на отца в сексуальном плане, в остальном же не имел ничего общего с Федором Павловичем, которого мы выше охарактеризовали как истерическую личность. Отец называет Митю «легкомысленным, буйным, со страстями, нетерпеливым и кутилой». Достоевский так характеризует Митю (т. 9, с. 88):