Мальчика с гипоманиакальным темпераментом рисует Виктор Гюго в своем романе «Отверженные». Это Гаврош, паренек 11—12 лет, типичный парижский уличный мальчишка. Хотя Гаврош выглядит болезненным ребенком, он весьма шутлив, всегда на ногах, поет, играет, он не прочь при случае стянуть что-нибудь, но незлобив, как кошка или воробей. У Гавроша нет ни дома, ни хлеба, ни тепла, ни любви, и все же веселье так и брызжет из него, потому что он — свободен. В романе мальчик всегда оживлен, склонен к шуткам и к шалостям, остроумен, находчив и неизменно жизнерадостен — даже в минуты большой опасности распевает песни. Поведение Гавроша характерно— в несколько разбавленном виде — для того, что можно было бы назвать «веселой, беспечной» манией. Он никогда не раздражается и даже тогда, когда подсмеивается над взрослыми людьми, он незлобив. Более того, он всегда готов доставить радость другим. Несомненно, окружение, в котором проходит жизнь Гавроша, сообщает его гипоманиакальному темпераменту особую окраску. Вынужденный постоянно бороться с нуждой, он становится нахальным. Неспокойная жизнь бездомного подростка многому научила его, мальчик не по летам развит, опытен, говорит, как взрослый, может нередко дать хороший совет и взрослому.
ГИПЕРТИМИЧЕСКИ-ДЕМОНСТРАТИВНЫЕ ЛИЧНОСТИ
С Фальстафом мы встречаемся в нескольких драмах Шекспира, по он не во всех этих драмах одинаков. В 1-й части «Генриха IV» он во многом напоминает Фальстафа из «Виндзорских насмешниц», но к этому добавляется еще одно качество личности, которое в уже анализированной пьесе лишь намечалось. Мы имеем в виду склонность к обману и мошенничеству. Здесь Фальстаф в полной мере демонстрирует нам свойственное истерикам искусство притворяться. К истерическим чертам можно отнести и его чрезмерное самовосхваление, и умение с помощью хитростей уйти от угрожающей опасности. Таким путем гипо-маниак превращается в трусливого хвастуна.
Однажды принц Генрих подстраивает ему ловушку. Он позволяет Фальстафу с друзьями напасть на группу мирных путешественников и ограбить их. Затем Генрих со своими приближенными, переодевшись и замаскировавшись, отнимают у Фальстафа добычу, а Фальстаф спасается бегством. При обсуждении этого случая Фальстаф заявляет, что его и друзей сломили превосходящие силы противника: их было до сотни человек «против нашей жалкой четверки». Далее Фальстаф восклицает (ч. l. c.47):
Фальстаф: Будь я подлец, если я не сражался добрых два часа носом к носу с целой дюжиной грабителей. Я спасся чудом. Куртка у меня проколота в восьми местах, штаны — в четырех; щит мой пробит, меч иззубрен, как ручная пила,— esse signum! [вот знак! (лат.) —примеч. переводчика]. Никогда я не дрался так яростно с тех пор, как стал мужчиной, но что я мог поделать? Чума на всех трусов! Пусть вот они вам расскажут, и если они что-нибудь прибавят или убавят, то после этого они мерзавцы и исчадия тьмы.
После ряда других небылиц Фальстаф узнает от принца, что нападающими были никто иной как сам принц Генрих вместе с сопровождающим его Пойнсом. Однако Фальстафа это разоблачение нисколько не смущает. С находчивостью, достойной гипоманиака и истерика в одном лице, Фальстаф ловко выкручивается, объявляя, что все его враки были лишь шуткой, что смешно принимать их всерьез. Пафос, чувствующийся в его словах, также свидетельствует об истерическом характере этих высказываний (ч. 1, с. 51):
Фальстаф: Клянусь богом, я сразу тебя распознал, как узнал бы родной отец. Но послушайте, господа, как мог я посягнуть на жизнь наследника престола? Разве у меня поднялась бы рука на принца крови? Ты ведь знаешь, что я храбр, как Геркулес, но вспомни про инстинкт: лев, и тот не тронет принца крови. Инстинкт — великое дело, и я инстинктивно стал трусом. Отныне я всю жизнь буду высокого мнения о себе, да и о тебе тоже: я показал себя львом, а ты показал себя чистокровным принцем.
Изображая для увеселения своих друзей короля, который предлагает своему сыну объяснить причины его столь неподобающего поведения, Фальстаф и сюда умудряется вплести несколько слов для восхваления своей собственной персоны (ч. 1, с. 56—57):
Фальстаф: Но все же около тебя, сын мой, есть один достойный человек; я часто видел его с тобой, но только позабыл, как его зовут.
Принц Генрих: Не соблаговолите ли вы, ваше величество, сказать, каков он из себя?
Фальстаф: Симпатичный, представительный мужчина, уверяю тебя, хотя и несколько дородный: взгляд у него веселый, глаза приятные и весьма благородная осанка. На вид ему лет пятьдесят, или, вернее уже под шестьдесят. Теперь я припоминаю — его зовут Фальстаф. Если это человек распутного поведения, значит, его наружность обманчива, ибо в глазах у него, Гарри, видна добродетель. Если дерево узнают по плодам, а плоды — по дереву, то я решительно заявляю: Фальстаф наполнен добродетели. Оставь его при себе, а остальных прогони. Теперь скажи мне, бездельник, скажи, где ты пропадал весь этот месяц?
Когда впоследствии Фальстафу приходится принять участие в войне, он при первом же столкновении с всадником из вражеского войска падает и притворяется мертвым. Но только он «пришел в себя», как в нем снова заговорил веселый гипоманиак, а также и жуликоватый истерик (ч. 1, с. 114):
Фальстаф: Если меня сегодня выпотрошат, то завтра я разрешаю посолить меня и съесть. Черт подери, вовремя я прикинулся мертвым, иначе этот неистовый шотландец мигом вышиб бы из меня дух. Притворился? Ну, это я соврал: и не думал я притворяться. Умереть — вот это значит притвориться, потому что тот, в ком нет жизни,— лишь подобие человека. Но притвориться мертвым, в то время как ты жив, значит вовсе даже и не притворяться, а быть подлинным воплощением жизни. Главное достоинство храбрости — благоразумие, и именно оно спасло мне жизнь.
Во 2-й части пьесы «Генрих IV» Фальстаф в целом остается тем же, но этически и социально он все больше деградирует. Себя самого он представляет следующими словами (с. 131— 132).
— Я купил его (слугу Бардольфа) в соборе святого Павла, а он купил мне коня в Смитфилде. Если я еще добуду жену в публичном доме, у меня будет славный слуга, славный конь и славная жена.
Вслед за этим он обращается к верховному судье, который хочет арестовать его за неуплату долгов (ч. 2, с. 134—135):
Фальстаф: Я беден, как Иов, милорд, но не так терпелив, как он. Ваша милость может ввиду моей бедности прописать мне порцию тюремного заключения, но хватит ли у меня терпения выполнить ваши предписания — в этом мудрец может усомниться не на грош, а на добрый червонец.
Он вечно ссорится со своей хозяйкой, с которой находится в интимной связи. Различными обещаниями он постепенно выманивает у нее «в долг» все ее состояние — деньги, имущество. Весьма метко характеризует Фальстафа верховный судья (ч. 2, с. 147):
Верховный судья: Сэр Джон, сэр Джон, я отлично знаю вашу способность извращать истину. Ни ваш самоуверенный вид, ни поток слов, который вы извергаете с наглым бесстыдством, не заставят меня отступить от справедливости. Вы, как мне представляется, злоупотребили доверием этой; податливой женщины, заставив ее служить вам и кошельком, и собственной особой.
Рассматривая гипоманиакально-истерические черты Фальстафа, можно вспомнить другой образ художественной литературы, внешне как будто не имеющий ничего общего с Фальстафом, но по самой структуре личности обладающий несомненным сходством с ним. Я имею в виду Люциану, дочь Шарлотты, из романа Гете «Избирательное сродство». В развертывании фабулы Люциана существенной роли не играет, автор мог бы без особых потерь исключить этот персонаж. Люциана появляется в романе всего один раз. Возможно Гете хотел в ее лице создать особо резкий контраст с Оттилией, однако нельзя отрицать, что он относился к своей Люциане, безусловно, с интересом. Он посвящает описанию ее много страниц, в результате она обрисована четко и ясно.
По прибытии в материнский дом Люциана сразу же показывает свой деятельный и весьма напористый нрав (с. 242):
Все охотно хоть самую малость отдохнули бы после столь утомительного путешествия; жениху хотелось поскорее побеседовать с будущей тещей, заверить ее в искренности своих чувств: однако Люциана была неутомима и неумолима. Она, наконец, дорвалась до счастливого мгновенья,— здесь были лошади, и значит нужно было всласть наездиться верхом. Ветер, непогода, дождь, буря — ничто не принималось во внимание. Казалось, что все люди в замке только и живут для того, чтобы сначала промокнуть до костей, а потом обсыхать. Иногда ей вдруг приходило в голову устроить прогулку пешком; в таких случаях Люциану меньше всего занимало, как она одета, какая на ней обувь; ведь необходимо было познакомиться с окрестностями, о которых она так много слышала! Если бывало так, что во время прогулки верхом всаднику где-то не проехать, все осваивали эту территорию пешком. Так Люциана вскоре все осмотрела, обо всем составила мнение. Спорить с ней — из-за живости ее темперамента было нелегко, и общество, конечно, многое вынуждено было сносить молча. Но больше всего страдали камеристки, которые света божьего не видели из-за постоянной стирки и глажки, из-за бесконечного распарывания и пришивания.
Во время своего пребывания IB замке Люциана всех окружающих держит в постоянном напряжении и не дает им перевести дух: она вовлекает всех в этот водоворот одурманивающей суеты. Между прочим, Люциана не очень-то стеснялась в выражениях и говорила порой резко, «однако никто за это на нее не обижался. Так уж повелось, что люди со многим мирились благодаря ее обаянию, а под конец стали мириться и с ее озорством».
Приведенные цитаты убедительно свидетельствуют о ярко гипертимическом темпераменте Люцианы. Но по мере чтения романа мы убеждаемся, что ее слова не всегда диктуются одной лишь непосредственностью, импульсивностью. Она не прочь покритиковать других, отрицательно о них отозваться (с. 282):
С одной стороны, она пыталась расположить к себе людей, но обычно все портил ее злой язычок, который никого не щадил. Сколько бы визитов она ни наносила соседям по имению, какой бы ни устраивался в честь ее и сопровождающих ее лиц радушный прием,— всегда она, по возвращении домой, необузданно злословила и любые взаимоотношения людей умела изобразить в смешном виде.