40 Там же, с. 243-244.
41 Барт Р. Критика и истина // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX—XX вв. М., 1987. С. 365.
сложно организованные знаки и где смысл, не довольствуясь указанием на предмет, одновременно указывает на другой смысл, способный раскрыться только внутри и через посредство первого смысла”42. Поэтому всякий человек, если он не болен “асимболией”, вступает в контакт с невещественным миром духовных ценностей и душевных страстей. Сторонника “верификационной” теории языка, в которой контроль за выражениями осуществляется на основе наблюдаемых положений дел, смущает эфемерность, эмпирическая ненаблюдаемость, отсутствие интерсубъективности, несообщаемость душевно-духовных феноменов. Поэтому он стремится к созданию таких знаковых систем, которые, будучи внутренне непротиворечивыми, достаточно богатыми по синтаксису и семантике, остаются связанными в некоторых точках с самой “реальностью” непосредственно. Избрание в качестве базиса некоторых элементарных выражений, обладающих эмпирическим значением, при всем богатстве логического синтаксиса принципиально закрывает возможность использования “идеального языка” для описания мира духовных ценностей. Попытки такого рода приводят к неразрешимым дилеммам, возникающим от того, что, например, о совести рассуждают “предметным языком”, как о чем-то, что можно “потерять”.
Несмотря на невещественность и неверифицируемость духовных феноменов, поэзия и литература, живопись и музыка, философия и религия создают доступный для человеческого понимания язык, который не является произвольным, а тем более ошибочным или бессмысленным. Если аналитическая философия соотносит язык с формами жизни и инструментальными практиками, то герменевтика, опираясь на употребление языка в искусстве, связывает его с символическими кодами, имеющими довольно жесткую структуру. При этом тяготеющие к психоанализу исследователи склонны связывать язык с символами бессознательного, а представители трансценденталистской традиции — с бытием.
Фундаментальную попытку переосмысления метафизики на основе усвоения опыта поэтического творчества предпринял М. Хайдег-гер. Философия стремится прислониться к науке с целью заимствовать её четкость и ясность и редко отождествляется с поэзией.
Действительно, существуют громкие метафизические слова: “Бог”, “Идея”, “Абсолютное”, “Трансценденция”, “Разум”, “Бытие”, а также научные понятия реальности, пространства-времени, психики, рациональности и др. Но первые ничего не выражают, а вторые оказываются слишком узкими. Что можно сказать о метафизических терминах, кро-
42 Там же, с. 370.
ме того, что они означают некие фундаментальные сущности? И разве можно принять за истину жизни какую-либо геометрическую аксиому? Возможно ли выразить непостижимое? Не следует ли, по совету Витгенштейна, вообще молчать о том, о чем нельзя сказать ясно?
В своем докладе “Язык” Хайдеггер стремился соединить говор и молчание. Как река в пустыне, язык течет в русле молчания. Поверхность Земли, мерцание небес, вибрация души — все это неопределенно текучее научный язык метит как организованное и упорядоченное пространство завоевания. Этот язык маниакален и патологичен: нечто, равное X, он превращает в предметы. Не является ли в этом случае молчание более онтологичным, чем язык? Молчащее бытие, полагает Хайдеггер, все-таки звучит. Тихий голос бытия, звон его тиши слышит поэт. Он соединяет свет неба и сияние накрытого стола, привычные вещи и божественную благодать; в явлениях он открывает облик божественного. И это все — не поэтические фантазии, а проблески самого бытия в обычных вещах. Для примера Хайдеггер приводит стихотворение Г. Тракля “Зимний вечер”. В первой строфе описываются снегопад за окнами, протяжный звон вечернего колокола и тепло человеческого жилья. Во второй — странник, бредущий по темным тропам и открывающий милость деревьев и Земли. В третьей — накрытый стол и уютное жилище, к которому рано или поздно приводят лесные тропы. Но это уже другое, чем в первой строфе: дом превратился в храм, а накрытый стол — в алтарь.
Хаидеггеровская реконструкция стихотворения отличается от общепринятой тем, что опирается не на ссылки на творческое воображение, а на сам язык. Первая строфа вызывает и приглашает вещи как вещи. Название — это приглашение; названная вещь становится вещью людей. Падающий снег приглашает человека под ночное небо, звон вечернего колокола — смертных к божествам. Дом и накрытый стол связывают смертных на Земле. Названные в первой строфе вещи призывают небо и Землю, смертных и божеств. Эти четыре изначально едины, и их единство есть мир. Вещая, слова поэта раскрывают вещи; вещая, вещи несут, хранят мир. Вторая строфа раскрывает мир, покрывающий вещи; третья — сердечность, единство и различие мира и вещей.
Говор поэта призывает непостижимое: тайну смертных, милость богов, голос вещей и молчание мира. Таким образом, язык только кажется изображением, выражением, анализом — разбором того, что есть, что можно оспорить или признать. Язык — это нечто бесконечно более серьезное, ибо он течет в русле молчаливых допущений, в лоне молчащего бытия, которое смотрит на нас и говорит нам. Язык — поле коммуникации, место встречи четверицы мира, и поэтому любое слово — не просто знак предмета или выражение чувства, но форма существования бытия, его, как выражается Хайдеггер, дом.
Поэты — не небожители и поэзия — не нечто, изолированное от человеческой жизнедеятельности. Всякий “человекживет поэтически” — эти слова Гельдерлина определили задание философии языка Хайдег-гера, который во всем стремился указать поэтическую меру жизни.
“Поэтически живет человек на этой земле”. Что это: метафора, свойственный поэтам красивый образ, бесконечно далекий от серой правды жизни, или, впрямь, открытие истины? Чем занимается поэт? По-русски его дело может быть названо “сочинением”.
Сочинять — значит со-чинять, соблюдать чин, чинить, упорядочить. Изначальный смысл этого слова восходит к более фундаментальной практике, чем сложение слов, к социальной иерархии и, глубже, к строительству, обустройству жилья, соразмерности мира. Можно, таким образом, сказать, что жизнь вообще есть сочинение,т. е. обустройство окружающего мира, налаживание порядка в семье и обществе, возделывание земли, соответствие, взаимная подгонка человека и мира. Своей жизнью человек со-чиняет земное и небесное, смертное и божественное. Поэтому слова Гельдерлина о поэтической мере жизни являются не столько метафорой, сколько выражением самой сути дела.
Поэт соединяет небо и землю, смертных и божества в звучащем слове. По его задача не в том, чтобы сказать нечто информативное о боге. Когда он хочет ответить на вопрос: что есть бог, то описывает сверкание молнии, мерцание бездны, полной звезд, “шевелящийся хаос” бесконечности. Все, охватывающее небо и землю, движущееся, растущее, сочащееся и благоухающее, блестящее и мерцающее — понятные и близкие нам явления, через которые происходит соприкосновение с неизвестным, непостижимым, божественным.
Поэтически или нет живет человек, это можно решить лишь постольку, поскольку мы знаем и чувствуем поэтическое. Поэзия — основа человеческого жития, и она опирается на сердечность, на готовность соучаствовать в бытии. Пока человек прислушивается и внимает этому призыву, он сопричастен бытию. Эта сопричастность, собственно, и есть условие сочинения, осуществляя которое человек живет поэтически. Таким образом, слово “сочинение” содержит некое изначальное задание, состоящее в необходимости измерять земные дела и события небесным масштабом.
Нужно отвлечься от современного значения слова “измерение”, интенция которого задана геометрией и абсолютизирована наукой. Однако измерение — не только измерение земли, гео-метрия, не только накладывание идеальных и в то же время произвольных эталонов на вещи. Изначальная суть измерения раскрывается поэзией, сопоставляю
щей небо и землю. Поэзия — это мера, достигающая сущности. Она есть такое мероприятие, которое измеряет и самого человека, наивысшей мерой которого является его смертность. Человек — единственное существо во Вселенной, знающее и озабоченное своей смертностью, осознающее свою конечность как фундаментальный факт бытия.
Что значит мерить? Прикладывать какой-то масштаб к измеряемому. Но что человек мерит прежде всего, какой масштаб прикладывает он к окружающему миру и к самому себе? Чем вообще можно измерить жизнь на земле? Землю — небом, а жизнь — смертью. Мерой конечного бытия человека выступает бесконечное, бессмертное, т. е. божественное. Так меряют человека метафизика, религия и поэзия. Отличие последней в том, что бог в ней не раскрывается прямо и непосредственно. Мера, как следует из стихотворения Гельдерлина, в сокрытости бога и открытости неба. Поэзия видит масштаб измерения человека в открытости неба, в котором живет невидимый бог. Бог остается далеким, а небо становится близким. Когда оно темно — это не абсолютная тьма, ибо есть звезды, указывающие нам путь, задающие меру и открывающие сокрытое. Небо - не только тьма, но и свет. Свет его выси разгоняет тьму содержащейся в нем шири. Голубизна неба — это знак его глуби. Свет неба — это заход и восход солнца, это сумерки, таящие все благословение.
Поэт спрашивает: “Имеется ли мера на земле?” И отвечает: “Конечно, нет!” Почему? Потому, что все на земле есть постольку, поскольку есть человек, живущий и строящий жилье на земле, как на Земле. Это жилье обустроено благодаря поэтической мере, которая и есть мера всех мер. Она - не измерение всего и вся наперед заданными масштабами и планами, она — не строительство в смысле выполнения проектов архитектуры. Поэзия определяет суть жития в его собственной сущности, и поэтому поэт может быть определен как первичный строитель.