Смекни!
smekni.com

Б. В. Марков философская антропология (стр. 25 из 98)

Коммуникативная революция, в сферу которой входит изменение и такого культурного феномена, каким является игра, предполагает восстановление ее самостоятельности. Она не функция жизни и тру­да, а до некоторой степени противоположна им. Жизнь — урок, труд, обязанность, закон, привычка, потребность. Она определяется внут­ренним проектом, ориентирующим на счастье и все превращающим в средство его достижения: труд, игра, власть, любовь — все лишь сред­ства его реализации. Но парадокс в том, что счастье недостижимо, а средства не ценятся. Отсюда и возникает разочарование в жизни, ме­ланхолию которого мастерски описал С. Кьеркегор: тиран и искатель женщин никогда не могут удовлетворить свои страсти и по мере про­движения вперед они испытывают жестокие муки разочарования, по­степенно убивающие их.

У игры, как это видно на примере детей, предоставленных себе, от­решенных от жадного стремления приобретать и овладевать, нет прагма­тической задачи, игра сама есть цель и смысл и дарит наслаждение имен­но своей бесцельностью. Даже игра с целью заполнить свободное вре­мя — есть искажение собственной сути. Игре присуща особая настроен­ность, выражающаяся в чувстве удовольствия. Оно состоит как раз в особом смешении духовного и телесного, реального и нереального. По­этому художественные произведения, достигающие аналогичного эффекта сочетания страха и любви, оказывают сильное катарсическое воздейст­вие на человека. Играющий человек далек от понятийного анализа про­исходящего. Во-первых, игра осуществляется в границах особого, как бы сакрального мира, отгороженного от реальности. Во-вторых, связь игро­вого мира с реальностью не является жестко регламентированной и пред­полагает творческую интерпретацию. Отсюда элементы двусмысленно­сти, противоречивости, а также иррациональности, символизма в игро­вых ситуациях. Конечно, игра опирается на самопонимание: она пред­ставляет себя, но при этом всегда выступает не средством, а целью и смыслом и не терпит морализаторства.

Философским поиском таких коммуникативных процессов, кото­рые оказались бы свободными от принуждения, соответствует литера­турно-художественное движение, представители которого отказывают­ся от классических характеристик героя, опирающегося на разум в борьбе с несправедливостью. При этом возникают сходные проблемы. Обра­щение к игре и диалогу как формам ненасильственного единства упус­кает из виду то обстоятельство, что участники коммуникации могут со­хранять и отстаивать свои позиции в рамках заранее заданного игрового или проблемного поля, маркировка, тематизация и игровые правила которого заранее определяют роли и действия агентов. Аналогично это­му литераторы, избирающие левую сторону дискурса для описания сво­их героев, принимают этот дискурс в качестве единственно возможно­го; он остается господствующим, предписывающим, подобно могуще­ственным анонимным фигурам гегелевской диалектики, в ролях слу­шающего и говорящего, господствующего и протестующего.

Осознание того обстоятельства, что прежние попытки эмансипа­ции осуществлялись в рамках непересматриваемых правил игры, что борьба велась за занятие лишь той или иной роли, приводит к обраще­нию к таким дискурсам и формам жизни, которые ранее считались неразумными, аномальными и т. п. При этом речь идет не о револю­циях, раздувании больших очагов протеста, а о малозаметных, марги­нальных, архаичных или аномальных практиках, осуществляющихся как бы в ином измерении, по сравнению с господствующим поряд­ком. Например, литература, описывающая мир архаики, матриархата, опирающаяся на древние мифологемы, воспроизводящая голос зем­ли, рода и материнства, имеет то важное значение, что поддерживает традицию, несоизмеримую с господствующим рационализмом.

Особого внимания заслуживает тенденция описания разного рода садистских и мазохистских героев. Думается, что Сад и Мазох вовсе не имели в виду оправдание практик насилия и жестокости, и тем более вряд ли справедливо расценивать их как родоначальников порногра­фии, поставляющей “изысканные” заменители сексуального наслаж­

дения. Каждый из них по-своему реагировал на недостатки господствую­щих отношений между людьми. Сад стремился противостоять “контр­революции”, восстанавливающей порядок после анархии, наступаю­щей после казни тирана 52. То, что называют чудовищным и непристой­ным в прозе Сада, может восприниматься как иллюстрация к “доказа­тельному” дискурсу, как реализация посредством мысленных сексуаль­ных экспериментов глобальных идей Власти и Насилия, на которых зиждется общество. Описание извращений, данное в большом количе­стве, последовательности и многообразии парадоксальным образом вы­ступает как ироническое опровержение болезней общества.

Аналогичным образом, как средство освобождения от машины извращенных желаний, может восприниматься и проза Захер-Мазоха 53. Мазохист, будучи антиподом садиста, раскрывает логику и методику воспитания палача, в то время как языком садиста говорит жерт­ва. Здесь эмансипация осуществляется путем именования того, что скрыто: жертва обычно молчалива, а палач прячется под сенью власти и пользуется юридическим языком.

Долгое время замалчиваемая садо-мазохистская литература сего­дня уже не имеет актуальной освободительной роли и вполне законо­мерно выступает лишь объектом рефлексии. Герои, выведенные или, точнее, смоделированныев ней, классичны; хотя они воспринимают­ся как антигерои, однако не выходят за рамки критики, просвещения, отрицания, “подвешенности” по отношению к господствующим нор­мам. Не случайно рассуждения этих героев чудовищно логичны, а дей­ствия оказываются лишь реализацией мысли. Такая форма протеста парадоксальным образом оказала ценную услугу Власти. Смоделиро­ванные извращения стали своеобразными маркерами будущих болез­ней, которыми руководствовалась психиатрия. Сад и Мазох были пре­вращены в гениальных “клиницистов”, оказавших обществу явно мед­вежью услугу, ибо под сконструированные ими схемы практики пси­хоанализа подгоняли переживания и комплексы живых людей.

Современная литература продолжает работать с разного рода мар­гинальными героями, которые не имеют корней и почвы, не обладают прочным социальным статусом, четко заданной национальной или этнической принадлежностью, утратили связи с семьей, родиной, гос­подствующей социальной группой, наделены явно выраженными ум­ственными и физическими аномалиями. Вполне возможно, что это — бессознательный процесс изображения того, что есть на самом деле.

52 Маркиз де Сад и XX век. М., 1992.

53 Делез Ж. Представление Захер-Мазоха // Венера в мехах / Под ред. А. Т. Иванова. М„ 1992.

Но литература — не только изображение жизни; именуя ее, она создает новую реальность, которая подчинена семиологическим закономер­ностям. Если классическая литература по старинке изображает на­дежных, бесстрашных рыцарей, побеждающих зло на основе разума, то сегодня все чаще на страницах авангардистской литературы дейст­вуют довольно-таки странные субъекты, которые по прежним меркам являются придурковатыми. Действительно, в наш век трудно пове­рить в то, что счастливый исход событий будет зависеть от того, уда­стся или нет, например, пройти с зажженной свечой по дну пересо­хшего бассейна, как это показано в “Ностальгии” А. Тарковского. Ме­жду тем, если не одно из созданных научно-техническим разумом тво­рений не в состоянии спасти человечество от катастрофы, то вера в инорациональное оказывается по меньшей мере допустимой; в аб­сурдном мире можно жить абсурдно.

Дураки и дуры, шуты и шутихи, юродивые и сумасшедшие — как много отклонений от рациональности, которые, к сожалению, не изу­чаются философией, хотя и ясно, что нормальная рациональность и разумность могут быть определены лишь по отношению к разного ро­да отклонениям и аномалиям, получающим, как правило, в обыден­ном сознании только негативную оценку. Лица с отклоняющимся по­ведением стали объектом пристального внимания в медицине. Меди-цинофикация глупости вовсе не так прогрессивна, как это может по­казаться; хуже того, она вовсе не свободна он негативных оценок, ко­торые являются даже более жесткими, чем оценки здравого смысла. Действительно, раньше юродивые существовали как законная часть общества и не только не подлежали изоляции, но и выполняли целый ряд общественно полезных функций. Будучи “блаженными”,т. е. сво­бодными от целерациональной мотивации и властных установок, они давали в критических экзистенциальных ситуациях вполне приемле­мые советы, обеспечивающие выживание. С развитием общества про­исходит рационализация не только мышления, но и других сторон сознания и поведения. Возрастающая чувствительность к дурным ма­нерам, грубым шуткам и жестам способствует изоляции дураков и юро­дивых. Однако настоящая погоня за умственными отклонениями на­чалась в XX в. Как грибы выросли науки, паразитирующие на малей­ших нюансах психики. Большинство из них опирается на умозритель­ные модели, порожденные воображением клиницистов. Сегодня они утверждают, что большая часть человечества страдает теми или иными психическими расстройствами. Но что это за болезни? — вот вопрос. Насколько эффективны медикаментозные средства их лечения? На­конец, нельзя сбрасывать со счетов и сомнение относительно крите­риев аномалий и отклонений. Если врач опирается на нормы больного

общества, то в лечении нуждается как раз он сам, а не пациент. Разу­меется, призыв лечить общество является абстрактным и, чтобы его осуществить, необходимо иметь дело с каждым отдельным индиви­дом, а исправить всех, так сказать скопом, путем радикального преоб­разования общественной структуры вряд ли удастся: политические ре­волюции — важные, но лишь предварительные условия эмансипации и они должны сопровождаться исправлением всей “микрофизики” души и тела. Роль философии в реализации такого рода практик может за­ключаться в рефлексии моральных, юридических и социальных норм и стереотипов, которые лежат в основе как воспитания, так и лечения телесных и психических болезней человека.